Вдали по волнам скользнул какой-то тёмный предмет, сердце дрогнуло у боярыни, а тёмное двигается ближе и ближе, вот это тёмное въехало в золотой сноп лунных лучей.
— Он, он, — шепчет боярыня.
Она ясно различала теперь лодку с сидящим! в ней человеком, одетым в блестящие доспехи; усердно гребёт он веслом, потом вдруг круто повернул лодку к саду Всеволожского и скрылся в густых, нависших над водою ветвях ивы. Боярыня замерла на месте; ей хотелось броситься в ту сторону, где остановилась лодка, и в то же время, казалось, силы оставили её, она застыла, окаменела. Послышались тяжёлые шаги; боярыня, преодолев себя, бросилась вперёд.
— Марфуша? — тихо, чуть слышно послышался голос приехавшего.
— Михайло! Светик мой, желанный мой? — дрожащим голосом говорила боярыня, бросаясь к нему на шею и обвивая её своими белыми, полными руками.
— Вышла? Не видали? — спрашивал Михайло.
— Где им, у окаянных пир горой идёт, радуются, что князь ушёл.
— Ладно, пусть тешатся, долго ль потеха эта будет длиться-то. Жив не останусь, пока не разделаюсь со своим злодеем, — говорил Михайло.
— Ох, как подумаю я, подумаю обо всём, так сердце и замрёт, не бьётся, дышать нечем.
— Что так, голубка моя, чего боишься?
— И сама не знаю, только доброго что-то не ждётся; кажись, и родилась я только на одно горе.
— Полно, будто уж и радости не было никогда?
— Да только и радости, вот как тебя увижу, только тогда и на душе легче станет, а уйдёшь, хоть в Волхов бросайся: тоска, да горе, да кручина лютая. Что я буду одна, без тебя?
— Бог милостив, не на век расстаёмся с тобой; коли не удастся самому с лиходеем справиться, так и сам старый дьявол поколеет, не два же века жить ему!
Жарко обнимает Михайло боярыню, он чувствует, как трепещет её молодая грудь, как быстро, сильно бьётся её сердце. Он видит только пылающее лицо боярыни, её горящие страстию, подернутые негою глаза, видит и забывает всё на свете.
Первая очнулась боярыня. Она закрыла руками лицо, торопливо запахнув распахнутую душегрею. Она тихонько освободилась и вдруг начала всхлипывать, эти всхлипывания тотчас же превратились в истерические рыдания. Перепуганный дружинник бросился к ней.
А она к нему льнёт, как голубка ласкается, и обнимает он её, сильно прижимает к себе и целует, целует без конца.
Вдруг она вздрогнула и, задыхаясь от страха, проговорила:
— Гляди, гляди, страсти какие!
— Что глядеть, где?
— Вон, над Волховом!
Михайло взглянул и обомлел. По ту сторону Волхова по небу спокойно плыла громаднейшая комета, обращённая хвостом к Новгороду, словно уходя из него, в Волхов, в отражении она казалась ещё длиннее.
— Не к добру это, не к добру, — шептала боярыня.
— Бог весть, — задумчиво проговорил Михайло. — Кому не к добру это знамение, а кому, может, и к добру; может, оно нам счастье предсказывает!
— Ох, Михайло, страшно мне!
Михайле не пришлось отвечать. Из дома Всеволожского послышались голоса, с каждым мгновением они приближались.
— Пойдём на лодку, — проговорил Михайло смущённо, — а когда они уйдут, я тебя высажу.
— Нет, нет, негоже так, прощай, я сумею пробраться в дом, прощай, любый, дорогой! Буду ждать завтра, — проговорила Марфа, быстро целуя дружинника и отталкивая его.
Михайло скрылся в кустах, боярыня вздохнула немного свободнее тогда только, когда послышался плеск весел.
Затаив дыхание, едва слышно, опасаясь малейшего шороха, пробиралась боярыня через кусты жасмина и сирени.
Наконец голоса стихли у Волхова, и боярыня как серна бросилась к дому.
Дружинник между тем, отъехав от сада Всеволожского, бросил весла и задумался. И светло было у него на душе.
«Что ж, что любит, — думалось ему, — да нешто она моя? Потайные только свидания, а больше и ничего, да и тут анафема мешает. Ну, не жить мне на свете, коли я с ним не расправлюсь за всё, и за неё, мою любушку, и за князя».
На востоке забелела полоска утренней зари, луна исчезла, только комет, чуть сдвинулась с места, хотя побледнела ещё более.
На улицах не унимался говор.
«Одначе куда же мне теперь деваться-то? Эти вольные люди, пожалуй, меня теперь в колья примут, на глаза им попадаться не след, вишь, как их знамение-то передёрнуло, ночь не спят, — раздумывал дружинник. — Нешто к боярину Симскому? А он, поди, теперь спит...»
Он всё-таки повернул лодку к знакомому месту. Вдали забелел дом, но ни одного огонька не светилось в его окнах, только одно было приподнято, и зоркий глаз Михайлы различил в нём фигуру. Он направился прямо к окну.
— Кто такой? — вдруг послышался оклик.
— Аль не узнал, боярин? — отвечал Михайло, услышав знакомый голос.
— Никак, это ты, Михайло Осипович? — весело проговорил боярин, выходя в сад.
— Кому ж и полуночничать-то, как не мне!
— Ну, рад, до смерти рад, — говорил Симский, обнимая Михайло, — то есть вот как рад, что тебя увидал, и сказать-то не сумею!
— Спасибо, боярин, на привете да добром слове.
— Ну, пойдём в хоромы, а то тебе с дороги-то и повечерять нужно.
— Не поздно ли о вечере-то разговор вести?
— Да я и сам ещё не вечерял: словно сердце чуяло, что ты придёшь.