Достоевский писал об Аполлоне Григорьеве после его смерти как об одном из тех, кто «менее прочих раздваивались, менее других и рефлектировали… И так как раздваивался жизненно он менее других и, раздвоившись, не мог так же удобно, как всякий «герой нашего времени», одной своей половиной тосковать п мучиться, а другой своей половиной только наблюдать тоску своей первой половины, сознавать и описывать эту тоску свою, иногда даже в прекрасных стихах, с самообожанием и с некоторым гастрономическим наслаждением, то и заболевал тоской своей весь целиком, всем человеком, если позволят так выразиться». Достоевский называет Аполлона Григорьева вместе с тем «непосредственно и во многом даже себе — неведомо почвенным, кряжевым. Может быть, из всех своих современников он был наиболее русский человек как натура (не говорю, как идеал: это разумеется)».
Кстати, в духовной природе Аполлона Григорьева есть нечто близкое с Достоевским, в некоторых чертах «темперамента», в «карамазовской» жадности к жизни, «интимных сторонах» личности, глубже — в обостренном сознании того разлада между нравственным идеалом и невозможностью достигнуть его, о чем с горьким чувством писал Григорьев в «Моей исповеди». Глубинна основа противоречивости, раздвоенности духа Аполлона Григорьева. Поистине в нем «берега сходятся, тут все противоречия вместе живут», «тут дьявол с Богом борется», как говорит Дмитрий Карамазов. Но в Аполлоне Григорьеве есть то, чего нет и в героях Достоевского. Хотя у них «поле битвы» — сердце, но именно глубинами сердца (Соня Мармеладова, Алеша Карамазов, даже его брат Дмитрий, для которого спасительной оказывается «сердечность» его натуры) побеждается «демонизм», разрушительность «гордого ума». Типы другого ряда — воплощение этого «демонизма», сознания, лишенного нравственной основы, доведенного в своем отрицании до логической точки, до тупика (Иван Карамазов, еще' более Ставрогин, Свидри-гайлов), причем сфера бытия здесь — сугубо рациональная, интеллектульная, без участия «сердца». У Аполлона Григорьева в одном из писем вырываются слова: «Муки во всем сомневающегося ума — вздор в сравнении с муками во всем сомневающегося сердца» — этих мук «сомнения сердца», кажется, не знают герои Достоевского, у них скорее борьба между «сердцем и умом». Противоречивость натуры Аполлона Григорьева уводит в онтологические глубины; человек «неистового темперамента», оплакивающий свои «беспутства» «кровавыми слезами» (из «Моей исповеди»), Аполлон Григорьев вдруг открывается в своей новой, неожиданной, казалось бы, бездне: «Во мне есть неумолимые заложения аскетизма и пиетизма, ничем земным не удовлетворяющиеся. Если бы я был богат, я бы, вероятно, вечно странствовал…»
«Мысль сердечная», не головная, могла только захватить Аполлона Григорьева и увлечь его. Он говорил: «Наши мысли вообще (если они точно мысли, а не баловство одно) — суть плоть и кровь наша, суть наши чувства, вылупившиеся из формул и определений». Такой «плотью и кровью» были его заветные мысли, которые до сих пор взволнованной жизнью живут в его статьях. Он с такой беззаветностью отдавался своим любимым мыслям, всем сердцем, всем существом своим, что писание превращалось для него в самоотдачу всех его душевных сил, и это была уже не статья, а живая часть его самого, со всей глубиной его дум и чувствований. Иногда он совсем неожиданно заканчивал статью, как бы изнемогая от невозможности в слова перелить переполнившие его, останавливаясь на том внутреннем состоянии, которое испытывал в это время, не желая поступиться правдой этого внутреннего состояния ради красноречия, — ив этом он был глубоко правдив и искренен. Поэтому Аполлон Григорьев — уникальное явление в критике, статьи его — это больше, чем высказанные в них мысли, в статьях его запечатлелся психологический портрет самого автора в его углубленных духовно-нравственных состояниях, чувствуемых постоянно читателем. Григорьев всегда оставался самим собою, тяжеловесным, «растительным», «запутанным» в стиле, самоуглубленным, не навязываясь читателю, не заискивая перед ним, не опускаясь до площадных приемов ради популярности. Неизменно благородный в тоне, в полемике, он отдавал должное своим противникам, так же как дружеское расположение к другим не удерживало его от прямых, откровенных оценок их произведений. В порыве увлечения новым талантом он мог до крайности переоценить его, возвести его в гений. Анненков рассказывает, как однажды, придя к Тургеневу, он застал у него Аполлона Григорьева и неизвестного ему молодого человека. При виде пришедшего Григорьев «торжественным и зычным голосом воскликнул: «На колени… Становитесь на колени! Вы находитесь в присутствии гения». Скромный молодой человек, которого Григорьев назвал гением, оказался К. Случевский, поэт талантливый, но вовсе не оправдавший эпитета, которым его наградил Григорьев. В самом этом увлечении Аполлона Григорьева сколько, однако, было искренности и любви к поэзии, искусству.