Старался быть любезным, но Голицын чувствовал, что приехал некстати.
Когда он вернулся в кабинет, почти стемнело. Пестель сидел, забившись в угол дивана, кутаясь в старую шинель вместо шлафрока, скрестив руки, опустив голову и закрыв глаза, с таким неподвижным лицом, как будто спал. «А ведь на Наполеона похож: Наполеон под Ватерлоо, как говорит Бестужев», — подумалось Голицыну. Но если и было сходство, то не в чертах, а в этой каменной тяжести, сонности, недвижности лица.
Денщик принес лампу. Пестель взглянул на Голицына, как будто очнувшись. Только теперь, при свете, увидел тот, как он изменился, похудел и осунулся.
— Вам нездоровится, Пестель?
— Да, все что-то знобит. Лихорадка, должно быть.
— А я вам хины привез, доктор Вольф прислал.
— Ну вот, спасибо. Давайте-ка, приму.
Налил воды в стакан, насыпал порошок и, прежде чем выпить, улыбнулся детски-беспомощно.
— Сразу?
— Да, сразу.
Выпил и поморщился.
— Экая гадость! Ну, а теперь другую гадость, тоже сразу. Что новенького, князь?
Голицын рассказал ему о доносе Шервуда, о вероятном открытии заговора, о подозрениях на капитана Майбороду и генерала Витта.
Пестель слушал молча, уставившись на него исподлобья пристальным взглядом, с тою же окаменелою недвижностью в лице. И казалось Голицыну, как некогда Рылееву, что собеседник не видит его, смотрит на лицо его, как на пустое место.
— Ну, что ж, все в порядке вещей, — проговорил Пестель, когда Голицын кончил: — ждали, ждали и дождались. Вступая в заговор, думать, что не будет доносчиков, — ребячество. «Во всяком заговоре на двенадцать человек двенадцатый изменник», — говорил мне старик Пален, убийца императора Павла, а он в этих делах мастер.
— Что же вы намерены делать, Павел Иванович?
Пестель пожал плечами.
— Что делать? Кому быть повешенным, тот не утонет. Вот уже полгода я всякую минуту жду, что меня придут хватать — и ничего, привык. Можно ко всему привыкнуть. А вам не скучно, Голицын?
— Что скучно?
— Да вот обо всем этом думать — о доносах, арестах, шпионах — «шпигонах», как говорит мой Савенко.
— Скучно, но как же быть? От этого зависит все наше дело…
— А вы в наше дело верите?
— Что вы хотите сказать, Пестель?
— Ничего, пошутил, извините… Ну, будемте говорить серьезно. Насчет Майбороды вы, господа, ошибаетесь. Неужели вы думаете, что я его принял бы в Общество, если бы не был уверен…
— А вы его приняли?
— Почти принял.
— Ради Бога, Павел Иванович, будьте осторожны…
— Не беспокойтесь, я людей знаю.
— Людей знаете и не видите, что это — негодяй отъявленный?
— Да, негодяй, — что ж из того? Негодяи-то нам, может быть, нужнее честных людей. Ведь это только на Страшном суде — овцы одесную, а козлища ошую; в сей же юдоли земной все в куче, — не разберешь; тот же человек сегодня негодяй, а завтра честный, или наоборот. Негодяи-то уж тем хороши, что знаешь, чего от них ждать, а от честных, подите-ка, узнайте. «Кто из честных людей не достоин пощечины?» — у Шекспира это, что ли? Я плохой христианин, но помню, что более радости на небесах об одном кающемся грешнике, нежели о девяноста девяти праведниках. Вот и генерал Витт тоже грешник и тоже кается; мы ему не верим… ну, а если ошибаемся? 40.000 войска под командою, шутка сказать!
— Что вы говорите, Павел Иванович?
— А что? Не благородно? Ну, еще бы! Только о благородстве и думаем. От благородства погибаем. Какая уж тут политика! В политике нет благородного и подлого, а есть умное и глупое. И мы выбрали глупое: царя убить, революцию сделать в белых перчатках. Убить надо, но никто не хочет сам: перчатки мешают, — и все друг за друга хоронятся, ждут. А пока государь может быть спокоен, — даст Бог, нас всех переживет. Так-то, Голицын: слово и дело не одно и то же; от суждений до совершений весьма далече. Люди говорят легко, а действуют, по мере опасности, если не для жизни, то для чести, для совести. Мы — люди храбрые, жизнью готовы жертвовать; да жизнью-то легко, а вот честью, совестью как? Кто хочет спасти душу свою, тот погубит ее,[85]
— не о таких ли, как мы, это сказано?..Он потупился, а когда опять поднял глаза, они засверкали злобным огнем.
— Вы вот все предателей ищете, а главный-то предатель, знаете, кто? Я по ночам не сплю, думаю, думаю и вот до чего додумался: нам другого нет спасенья, как принести государю повинную. Он благородный, почти благородный человек, мы тоже почти благородные — отчего бы и не сговориться? Открыть ему все и убедить, что лучший способ уничтожить революцию — дать России то, чего мы добиваемся. Вот поеду в Петербург и донесу… Ну, что скажете, Голицын? Подлость, а?
— Не подлость, а сумасшествие, — возразил Голицын.
— А у вас никогда этого сумасшествия не было? — спросил Пестель.
— Если и было, то прошло.
— Совсем прошло?
— Совсем.
— Жаль. А я думал — вместе. Вместе бы легче. На миру и смерть красна…
— Думали, что я считаю это подлостью и буду вместе с вами?
— Да, вот и поймали. Заврался, запутался, — усмехнулся Пестель и посмотрел на него с нескрываемым вызовом.
— Так о чем же вы-то с ним говорить будете?
— С кем?
— С государем. Ведь у вас свиданье?
— Кто вам сказал?