– Все, Гробин, все, мудак… – Африканец крепко его держит, прижимает разбитую бородатую голову, всю в кровище, к своей груди. – Христом богом прошу, не рыпайся больше. Кончу ведь, на хрен…
Федька отталкивает отмудоханного присмиревшего флибустьера. Перешагивает через него.
– Ло, собирай вещи! Я все решил. Будешь моей сукой.
Только электрическая лампочка светит мигающим тусклым светом – откуда-
то из обшарпанной общественной душевой на самом дальнем краю вселенной, из моего личного ада. Вот оно, дно. Глубже не упасть…Африканец стоит в коридоре, прислонившись к стене. Курит и угрюмо молчит, пока я, как мантру, повторяю:
– Какой же ты кромешный подонок, какая же законченная, поразительная скотина…
– Пойдем уже, Ло. Очень тебя прошу. – Он затаптывает окурок.
– Никуда я с тобой, на хрен, не пойду! Ты же ублюдок.
– Пускай. Но ты что, не видишь? Он же полный мудак. Он живет, пока ему другие позволяют жить. А если что случится, Ло? В какой-
нибудь подворотне в тебя будут латиносы кончать, а он будет вокруг ползать и кровавые сопли размазывать?– Уходи, Федор.
– Ты все-
таки тварь, Ло. Нарвешься на неприятности, я для тебя и пальцем не пошевельну.– Знаю, вы все такие.
– Тварь, – угрюмо усмехается он и, засунув руки в карманы бушлата, уходит.
Соседи запирают двери на все засовы. Спектакль окончен. Человек, у которого едва не конфисковали бабу, сидит, запрокинув голову, у своей распахнутой квартиры и отрешенно глядит в потолок.
Я пытаюсь втащить Гробина внутрь, а он отталкивает меня, остается сидеть, уткнувшись невидящим взглядом в какую-
то притягательную точку в пространстве. С головы капает кровь. Я ищу тряпку. Смачиваю тряпку под краном. Я вытираю лицо Гробина, а он все отпихивает мою руку и сквозь слезы шепчет:– Я теперь все понимаю… Трахалась с ним за моей спиной, да?.. Ты мразь, Ло… законченная, кромешная мразь.
– Я знаю, Гробин. Все знаю.
Где-
то на ночной улице Федька топит педаль газа – гонит так, будто бесы вожжей под хвост хлещут, чудом не задевает ни один фонарный столб. На пирсах, не вылезая из пикапа, смотрит на ночную колючую реку и утирает глаза рукавом бушлата. Успокоившись, едет на Морской проспект – к Мэй.Утром Федька садится на край кровати и закуривает.
– Я виноват перед тобой, Мэй.
Китаянка скидывает с себя простыню, прижимается всем телом к его спине и обвивает его плечи руками.
– Если б не ты, я не была бы сейчас свободна. У меня не было бы булочной и фургона.
– Но был бы сын и… – Он косится на обрубок ее кисти и не договаривает.
– Да, сын был бы… – Мэй смотрит злыми прищуренными глазами в угол, на маленькую лежанку, она до сих пор эту лежанку так и не убрала. – Но это не ты виноват. Виноват он.
– Я вот чего не пойму, Мэй. Зачем ты каждый день его кормишь?
Она молчит. Берет у него оставшуюся половинку сигареты и докуривает. Лишь после этого отвечает:
– Когда-
нибудь я подмешаю в хлеб крысиный яд и дам ему. Он пока живет и не знает, как умрет. А я знаю. Только одного не знаю – в какой именно день это случится. Я жду и растягиваю удовольствие.Африканец задумчив. Он не знает, что на это сказать. И не находит ничего лучше, как натянуть джинсы.
Вдруг он замечает то, чего не мог заметить ночью, – уголок пакета с белым порошком предательски торчит из-
под детской лежанки.– Это что, Мэй? – хрипло спрашивает он.
Китаянка берет еще одну сигарету и закуривает с непроницаемым лицом. Федька раскидывает к чертям собачьим всю эту лежанку. А под ней – килограмма полтора героина в пакетах.
– Твою мать, Мэй! Ты что натворила? Давно тебя Аарон в оборот взял?
– Он сказал, ты отказался… а я вот согласилась, – с вызовом отвечает она.
– Зачем? Тебе что, жилось плохо?
– А тебе? Чем я тебя не устраивала? Почему ты у меня несколько месяцев не был?
Федька хватает бушлат и сквозь зубы бросает:
– Ты же не ждала, что я на тебе женюсь и буду китайчат строгать? Все вы, мать вашу, одинаковые, гребаные узкоглазые.
– Не говори никому! – испуганно хватает она его за руку.
Он ее отталкивает, накидывает бушлат и выходит на заснеженную утреннюю улицу. Впервые в жизни он не знает, как ему быть. Этот героин еще выйдет ему боком. Он пинает колесо пикапа. И в три этажа не выразить все, что он думает о китайцах. Скуден язык.
Вечером мы идем с Гробиным по улице Галковского. Он вдруг останавливается перед десятым домом, тем, что с башенками. Вглядывается, пересчитывает окна по фасаду:
– Семнадцать… Дай мне денег, Ло. Пойду в чайхану напьюсь.
– По какому поводу?
Он морщит лоб и придумывает:
– Вот из того окна тридцать лет назад выпрыгнул один поэт. День в день сегодня.
– День в день? – недоверчиво качаю головой я.
Тролль сопит. Он бледен. Разворачивает меня к себе и роется по моим карманам. Я ему не мешаю. Перед этими желтыми фонарями и зассанными подворотнями я делаю вид, будто так задумано природой. Он выуживает две смятые купюры – кажется, это наши последние деньги – и уходит в чайхану.
Семнадцать окон по фасаду. На Луне всего семнадцать процентов от земной гравитации. На карнизе третьего этажа сидит привидение поэта-
самоубийцы и покачивает бледно-желтой пяткой.