Я не дошла даже до сквера Фукса, не успела свернуть к пирсам. Ревущие байки выкатили из переулка. Четыре байка, пять всадников. Пятый сидел за широкой спиной бородача-
латиноса. Рукав бекеши у этого щуплого всадника был заткнут за ремень. Это Хосе, безрукий и плачущий.Грязные меховые бекеши. Кожаные ножны на ремнях. Они окружают меня прежде, чем я добегаю до подворотни. Там, во дворе-
колодце, мне уж не укрыться, не нырнуть за мусорный бак, не забиться в щель. У меня отнимаются ноги, когда бородатый хватает меня за волосы и толкает в снег. Ацетоном пахнет воздух. Ацетоном пахнут мои легкие, печень и селезенка. Я вижу на переднем колесе байка примерзшую сплющенную резиновую жвачку невозможного серого цвета. С меня срывают пальто – обстоятельно и обыденно, со знанием дела. В снег падает конверт с моей индульгенцией. Сальвадорец с вытатуированными на лбу крестами дышит кисло-остро какими-то наполовину переваренными специями и табаком. Их проклятый хриплый испанский. Я понимаю лишь три обращенных ко мне слова – «стой на ногах». Стой на ногах… до тебя наконец доходит шокирующая новость – ты в аду, сукина дочь. Втыкаешь? Прямо во втором кругу, где блудников в кромешной тьме истязают пыльные смерчи. Осмыслить этот ад нельзя. Поверить в него невозможно.Я вижу край неба цвета нестираной рубахи господа, я пытаюсь набраться мужества, но мужеству неоткуда взяться. Последние робкие его семена выдувает из мира штормовой ветер с залива, ветер вот-
вот вспорет полотно реки, сдвинутся островерхие торосы, грянет ледоход. Только бледное, как гнида, ползучее, как вошь, безвольно дрожит в душе. И я, дрожащая срань и рвань, лежу вниз лицом в грязной льдистой мразоте, с разорванным на спине платьем и смиряюсь с адом. Они ржут, а я смиряюсь.Тулуз Лотрек, так и не доковылявший до бара у пирсов, устраивается в подворотне у кем-
то разожженного костра. Вытаскивает из кармана сухарь и жует, равнодушно наблюдая за беспределом ублюдков-латиносов. Ветер, костер, ад – обычная ночь.«Не кричи», – предупреждают меня. Но я и не кричу. Я просто дышу навзрыд, молча. Хосе, безрукий и плачущий, первым расстегивает ремень, придвигает меня к себе, как овцу, – мои продрогшие бедра, мой бедный и бледный зад к своим ублюдским волосатым чреслам – и забивает в меня кол. А потом очередь лобастого, с крестами. Я – комок из ледяных соплей и растрепанных рыжих лохм, и ко мне выстроилась батарея вспотевших латиносов. Дышат мощно, по-
лошадиному, выкручивают мои посиневшие руки, держат за шею. Дрожащий Умо под мартовской русской метелью превращается в насекомое. Ад построен кругами, из него нет выхода – Хосе подходит снова… долго… долго… долго… слишком долго… даже у звезд есть предел жизни, а моя мука длится бессрочно. А потом случается то, чего мне уже до конца своих дней не осмыслить, – то ли выброс из ада, то ли спуск на еще один, куда более глубокий уровень. Грохочет выстрел. Мозги Хосе брызжут теплом мне на спину, и кол мертвеца выскальзывает из меня. А выстрелы не смолкают.Африканец кладет дрожащей рукой обрез на мокрый асфальт и хрипло говорит:
– Мы допрыгались, Ло. – А я сижу на асфальте, глотаю слезы и сопли и никак не могу оторвать взгляд от костра в подворотне. Вот Федька в расстегнутом бушлате. Вот Лотрек, поспешно раскачиваясь, шлепает прочь, подальше – наверное, к бару у пирсов. Вот четыре байка. Вот пять припорошенных снегом трупов. Он застрелил их всех. У каждого латиноса дыра в голове. И вот снова всполохи догорающего огня в подворотне. Этот проклятый костер стал центром мира.
Мы дрожим на ветру и курим. У него ужасный взгляд – он на меня не смотрит. Вообще не понятно, куда он смотрит. Волосы, как солому, шевелит ветер. Поперечная складка прорезала лоб. Большие, растрескавшиеся губы плотно сжаты. Он жадно втягивает табачный дым. Мысли прыгают, точно блохи на начальной стадии отравления инсектицидами. В прыжке блоха развивает такую сатанинскую скорость, которую не воспринимает зрение человеческое. Что, черт возьми, нам придумать? Как, пресвятые грешники, нам спастись?
– Пошли, Ло! – говорит он. Но я уже не человек. Я – растекшееся в кисель пятно на мостовой. Я могу лишь скорбно, трепыхаясь, ползти – раздавленное насекомое. Африканец подхватывает меня, закидывает на плечо и шагает. Я легонько раскачиваюсь, а под диафрагмой у меня кто-
то тихонько рыдает – маленький, сплющенный, забытый, не нужный никому, роняет слезы в слякотную мразь под его армейскими ботинками.Он бросает меня на заднее сиденье пикапа. Дыра от пули и расходящиеся трещинки на ветровом стекле – как спирали вангоговских звезд. Где-
то среди красных песков марсоход Curiosity в последний раз удивленно вздрагивает, потревоженный рукой господа, – это господь-труженик выкапывает кратер, сажает в него семечко марсианской конопли. Армейский ботинок на педали газа. Пикап срывается с места с заносом. Не взяв с собой ровным счетом ничего, мы пытаемся свалить из ада.