— Ну как, Венедикт Петрович — узнали брата?
Веня кивает.
— Рады?
Кивает.
— Есть возможность пообщаться. Вам с братом найдется о чем поговорить, верно? — Иван Емельянович пытается ему помочь: пробудить в нем (в нас обоих) родственность.
Веня кивает: верно...
Оба врача и медсестра чутко и с пониманием отстранились — они отдалились, они и выпивают теперь отдельно от нас (медсестра лишь пригубила). Ведут свой разговор. Но я выхватываю глазом особый штрих: Иван и от них отстраняется: он отворачивается от Холина и Адели Семеновны и — к аппарату, звонит — тихо крутит диск, тихо же спрашивает:
Молчим. Я погладил его по плечу. Он виновато улыбнулся. Не знаю, разглядел ли, видит ли Веня меня в тапках на босу ногу? Что вообще он видит?.. А вот Холин-Волин громко и нам слышно заспорил с Иваном о политике, им азартно, а нам скучно, и даже Адель Семеновна бежит от них. Она возле стола: торопится женским глазом приметить мелкий непорядок. Сметает крошки. Принесла тарелку, перекладывает на нее капусту, а куски хлеба на лист бумаги. Подсуетилась — и уже салфетки, маленькие тарелочки, вилки, можно не пальцами...
— Но пальцами вкуснее! — уверяет Иван Емельянович.
На что Холин-Волин пьяно заявляет ему, чтобы шеф не смел отклоняться от темы. Спор есть спор. А о чем мы?..
— О цезарях.
— Тогда учет.
— Учет цезарей! — кричит, смеется Холин-Волин.
— Учет и беспристрастный их подсчет! Традиция неубиваема, — продолжает (или возражает) Иван Емельянович. Он настаивает, что традиция проявляется как день и ночь — как зримая и как незримая... «Лысые через раз!» — перебивая, кричит Холин. Оба шумно толкуют о Горбачеве и о его рассыпавшемся царстве-цезарстве. О трясущихся руках Янаева... А что? Хотя бы три дня, а тоже поцезарствовал! А значит, приплюсуем! Учет как учет...
— Восемь уже.
— Есть и девятый... — Громко, голосисто и с каким азартом считают они российских правителей.
А поодаль от них мы с Веней, сидим рядом, два брата, два постаревших шиза. (Вне цезарских проблем. Вне их шума.) Веня держит мою руку в ладонях: возможно, опасается, что я — так внезапно и необычно здесь появившийся — ему приснился; и сейчас исчезну.
Я тихо (почти на ухо) спрашиваю Веню о том о сем, приходила ли Наташа, его бывшая жена? Веня тихо же отвечает: нет, не приходила, у нее сейчас трудности. Спрашивает, может, и у меня трудности?.. Я несколько пьяно развожу руками — мол, пока что буду здесь, в больнице (не объясняя почему и как). Веня явно не понимает, но кивает: да... да... да...
Но и в присутствии чужих Веня ищет наш привычный контакт — не сразу и осторожно он называет (как бы задевает) приготовленные слова. Они вспыхивают передо мной, как свечи, в правильном ряду. Я поражался: как бесконечно много Веня вырвал у времени: выбрал, выцарапал, удержал в себе! (Тем самым выдал и мне братскую индульгенцию, оправдывающую мое забвение.) Он был больной старик и одновременно бескорыстный хранитель наших детских дней. Он здесь и хранил. В своей потухшей голове. (В этих больничных стенах, откуда ему не выйти.) Мальчишки...
Не только детство, но и самого Веню я не держал в памяти: я жил. Полуседой монстр на общажных кв метрах, автономен и сиюминутен, я и жил сегодняшней,
Сидим рядом: — А ты выходишь на улицу? к дождевым ручьям? — спрашиваю я (о больничном режиме).
— В дождь не пускают.
— Почему? Раньше ты мог постоять у выхода.
Веня лаконичен:
— Сестра новая.
Холин-Волин (видно, хотел вновь выпить) поощряет выпить заодно и меня. Пью. Когда мы чокаемся, Веня отводит глаза (его детская душа съеживается).
Я, надо признать, опрокидывал стопки в рот с большим удовольствием; также с удовольствием и с некоторым уже любопытством вслушивался в их застольный спор, полупьяные врачи о политике! Иван Емельянович утверждал, что цезаризм — явление традиционное и историческое, настолько историческое, что совместим с чем угодно, хоть с разрухой, хоть с азами демократии, а вы (это Холину) — вы просто нетерпеливы, как все молодые и живущие.