Читаем Андеграунд, или Герой нашего времени полностью

Не уверен, но, возможно, я даже повис на Иване Емельяновиче, мол, обязаны, коллега, такого перепроверить. Разумеется, я был где-то в самом конце разнородного списка дел. Мелочь. Номер 168. Главврач, понятно, и двух минут в голове меня не держал (больных много, всякие), но вот в праздники с разной мелкой суетой в подбор — именно так, я шел заодно, — решил слегка поспросить. Просто вдруг вспомнил. К тому же в эти праздники с ним рядом оказался врач молодой и энергичный. (Холин-Волин считался мастером психологически раздергивать.) Так что оба, вынужденные дежурить, отмечали вне дома май, выпивали, считали цезарей, обсуждали провал Срезневского в Минздраве и — заодно, по ходу долгого дня — раздергивали меня. Это жизнь. Притом что главным в их озабоченности был не я и не Срезневский, и не разведенный спирт на столе, и даже, я думаю, была не Инна, а праздничная тягомотина в четырех стенах. Подумать только!..

Иван Емельянович включился всерьез лишь с какой-то неуловимой минуты — вдруг и на ровном месте (почему?) он повысил голос:

— ... Есть два случая, мой милый, когда косят таким образом. Либо хотят убить. Либо уже приложили руку.

И не сводя глаз:

— Да, да. И бледнеть не надо. Не поверю я вам и вашей бледности. Потому что не верю, что такой, как вы, испугались!

Вряд ли это были хорошо рассчитанные (а то и заготовленные — мне в лицо) слова. Слишком все-таки нервно. Ведь он уже давил, кричал. Все трое вдруг докрасна раскалились. Иван давит. Холин вскрикивает. Я стою. (В моих мыслях только дерг, дерг, дерг! — как кончик поджатого собачьего хвоста.)

Ивана, возможно, просто понесло. Психиатр творил — да, да, прямо на глазах он вдохновенно вычислял, лепил мой образ, пытаясь угадать (и отчасти угадывая) меня и мою невидную жизнь.

— ... Затаился! Какой тихий! На обходах ни жалобы, ни звука. А ведь вы помните, — это он Холину-Волину, — при поступлении наш больной все повторял про ночную бессловесную совесть.

— И про нож.

— И про нож, но негромко... Похоже на умышленную проговорку? Еще как похоже! Но проговорка-то была двусторонняя. Сначала я поддался и подумал (не мог не подумать): мол, косит наш больной в сторону некоего будущего правонарушения. Мол, почву готовит. А следом выйдет из клиники и кого-то прибьет. Или покалечит. И даже, мол, если поймают, со всех важных сторон защищен, так как только-только из психиатрической... Он показался мне одним из работающих на опережение

, не более того...

Иван (впился глазами) продолжал кричать обо мне в третьем лице:

— ... Но пригляделся я. Пораскинул умом. Мы, конечно, не психиатры с мировым именем. Но если не заедены проверками, не затолканы, не задерганы и не завалены отчетами — мы ведь тоже думаем. Тоже и загадки разгадываем! Порасспросили заодно и вашего больного братца Венедикта Петровича...

Вслух рассуждая, он словно бы торопился высказать на разгоне (не упустить свой вдохновенный порыв):

— ... На какой-то момент стало вас жаль. Седой уже человек. Неглупый. Поживший. Озабоченный своим «я», но так ничего и не понявший... Второй Венедикт Петрович.

Спокойнее, холоднее он теперь говорил. Сидел за столом.

— ... Второй Венедикт Петрович, — повторил он так значаще, что мне показалось, что я увидел свет и услышал боль. Окна. Я увидел окна. Кабинет стал светел и огромен. А во мне (из-под их препаратов) оживала, прокатываясь под кожей нарзанными пузырьками, моя боль.

Через весь кабинет я вдруг направляюсь к Ивану Емельяновичу — иду с моей ожившей болью. Боль еще оттуда, со слепящего снега брежневских десятилетий — боль тянется, а я несу ее (длинную боль, на плече), как несут на плече доску, которую где-то и кому-то прибить к забору.

Я подхожу совсем близко: они за столом уже взялись за чай. Просто чай. Малозаметный Зюзин с ними — он-то и сделал, заварил им в электрическом чайнике напрямую, пачка на всех. Как водится у врачей. Легкий скорый чифирек.

Иван Емельянович прихлебывает из чашки, пьет крупными горячими глотками, изгоняя излишки хмеля.

— Это вы? Вы?.. — спрашиваю я.

Вероятно, мое лицо перекошено и столь явлено ему болью и внутренним потрясением, что он понимает о чем я. Понимает, хотя горловой спазм оборвал (придавил в самом разбеге) мой недосказанный вопрос.

— Да.

— Это вы, стало быть (я нажимаю — нервно — на летописные эти два слова)... вы залечили моего брата много лет назад?

Он вновь, повтором, кивает: да.

Я не мог говорить.

А он (ничуть не оправдываясь) продолжал ровным басовитым голосом:

— Я. Лечащим врачом был я — это уж можете не сомневаться...

И усмехнулся. У меня потемнело в глазах — я чувствовал, как давит, прижимает мое тело к земле чугунная тяжесть их препарата. Я дернулся шагнуть. И не мог.

Тоном, усмешкой и еще некоей игрой зрачков — глаза смеялись — психиатр продолжал провоцировать. Он подготовил мою потрясенность. Теперь он видел ее (эту потрясенность). Рассматривал. Хотел ли он понять ее природу? степень ее криминальности? — не знаю. Уже в следующую секунду Зюзин кинулся и, сдерживая, повис мне на плече.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже