Она вкатила то. Ночью от перевозбуждения я долго не мог заснуть; я мог лежать только и исключительно на спине, так меня разнесло. Я ночевал в бомжатнике (кой-как туда проник, выцыганил койку на ночь, ах, эти койки с облупленными белоэмальными спинками!), и всю ту долгую ночь едва-едва спал, а одеяло стояло горой. Там, правда, легкие общажные одеялки (купленные у вьетнамцев). И утром без перемен: лежу на спине, одеяло горой. Я не ценил и не ценю секс как таковой, милая безделушка, но тут вдруг прочелся некий утренний знак. (Стояла горой моя жизнь. Жизнь обещала.) Милая чувственная безделушка, однако же я в голос засмеялся: я жив.
Другой
Известная Н., тогда еще молодая и работавшая в
Н. сказала, что сочувствует мне. Она сказала больше: она понимает, как и почему мне будет сложно опубликовать повести.
— Вы —
Н. была умненькая и чуткая. Что, кстати, уже обещало ее переход как критика от
Полтора десятилетия я мог бы теперь в будущем улыбаться, пятнадцать лет тотальных отказов, год за годом. Заодно я пережил тогда отчаянное безденежье, уход из семьи. Не скажу, что, как Зыков, я тоже в той полосе непризнания пережил попытку самоубийства в метро — это не было попыткой, это было лишь мыслью о нем. (Мысль о самоубийстве.) А метро с той поры стало местом, где мне особенно спокойно.
Отдельный (от моего «я») истеричный всполох, вот что это было, когда я вдруг почувствовал зябкое бесстрашие (и одновременно желание) кинуться под колеса приближающегося поезда. Подумалось, что просто, потрясающе просто, как озарение — и полный вперед! — я почти не сомневался, что бросок станет для меня как некое преддверие и что под колесами еще не финал,
— Ну-ну!.. Отвали в сторону! — грубо оттолкнула баба в красной фуражке и с жезлом. Приняла меня за пьяного. Рука ли у нее была литая, плечо ли увесистое (рука сильна плечом), меня отбросило шага на полтора-два. А дальше уже сам, инстинктивно, сделал еще и третий шаг ближе к толпе, сторонясь от рельсовой беды.
Просто миг, случай, запятая, поехали дальше — я даже не успевал думать...
Отказов (из редакций, издательств) собралось уже много, не круглая, но симметричная цифра — 121. Отказы были по большей части примитивно лестные, то вежливые, то хамские, издевательские, смешные, тупые, натужные, остроумные,
Но перед действом выноса я положил их, отказы, один на один. Вместе с черновиками повестей получилась кипа бумаги в мой рост. Мы в ту минуту как бы общались: автор, повести и отказы. «Я — другой», — сообщил я баском рослой кипе бумаг. «Я антиконцептуален», — сообщил я. Кипа бумаг, покачиваясь в предуличном (в предпирожковом) волнении, смотрела на меня. Кипа хотела остаться.
А в одном из самых либеральных журналов еще лежала последняя моя повесть, надо забрать! К тому времени прошел уж год, срок для прочтения более чем достаточный, однако в редакции, вместо того чтобы выдать очередной отказ, мне сказали: рукопись на отзыве.
Я засомневался. Что-то тут нечисто. (Такое затяжное чтение. У кого?..) Нет, назвать имя они не могли. Редакционная тайна. Автор не может, да и не должен знать.