Уезжая, Ловянников теперь забирал Марса с собой. Мраморному догу уже года три. Могучий. (С дурной привычкой при встрече лизать меня в губы, в рот.) Портрет Марса на стене мог наводить упреждающий страх на жулье (имелись в виду наводчики, Ловянников улыбнулся), — пусть, пусть видят! Когда есть рисунок, возможен и оригинал.
— А Леонтий? — поинтересовался я.
— Отли-ии-ично!
Вик Викыч уверил, что догуляли отлично, проводы честь честью. А Леонтий, мол, и похохатывающая Люба Николаевна были все время в челночном движении: нет-нет и уходили к Любе домой (поднимались куда-то на девятый этаж) и потом возвращались, чтобы продолжать пить. Леонтий, правда, жаловался на слишком недавнее обрезание. Оттуда (с девятого этажа) Леонтий каждый раз появлялся первым и кисло (и тихо, шепотом) сообщал Вик Викычу на ухо одно и то же — мол,
Дошло и до драки, когда Вик Викыч и Леонтий отправились еще и к некоей Равиле, а у Равили своя гулянка и свои мужики, грузчики. (Неприветливые! то ли водки мало, то ли просто жлобы.) Вик Викыч, если пьян, побузить любил, и как раз с улицы подвалило полбригады грузчиков, пришли с работы. Они были немыслимо широки в плечах. Люди-шкафы.
Оба вернулись к сестрам сильно побитые, но как-никак на своих ногах — и оба как-никак еще пили! Равиля, чтобы замолить драку и чтоб без последствий, прибежала к Маше и Анастасии плача и держа в руках (как-никак!) четыре бутылки водки. Вик Викыч и Леонтий еще пили, когда в окнах забрезжило, а снизу нервно засигналило у подъезда заказанное в аэропорт такси.
Леонтий-Хайм был в пластырях и с огромным фингалом под глазом; его не хотели пустить в самолет. (До такой степени побит.)
Уже на паспортном контроле Леонтию дали понять, что он неузнаваем и что у них нет возможности удостоверить личность отъезжающего. Вертели в руках его паспорт так и этак. Предлагали снять с лица пластыри. На все их хитроумные происки Леонтий, держа руку глубоко в кармане, многозначительно (и сурово) им отвечал:
— ... Но все. Уже все. Порядок. Леонтий летит, — заключил Викыч рассказ. (Довольный сделанным делом. Честь честью. Проводил.)
Последнее, о чем они (Викыч и Леонтий) говорили в аэропорту, — русская провинция. Какое это чудо. Они не хотели там, в провинции, жить (ни тот, ни другой), но они ее любили. Нет ничего лучше тех улочек. Нет ничего роднее тех поворачивающих тропинок и тех пыльных, неасфальтовых дорог, а ивы в пыли, а эти небольшие речки!.. Оба плакали, подбирая слезы с разбитых глаз и губ, с посиневших скул. Один из улетающих им сочувствовал, решив, что мужиков перед вылетом обворовали.
— Нас обворовали, ты понял?! — кричал мне Вик Викыч.
Когда Викыч пересказывал, я тоже пустил было слезу, вспоминая пыльные задрипанные улочки. (Вспомнил и о Вене в больнице, пора навестить.) Улочки и проселки так и стояли перед глазами — скорее идея, чем реальность. Но их все еще грело солнце. Они пылили.
Есть у меня и другой свитер, более теплый; и более густого цвета. На худощавую фигуру в самый раз. На свитере дырка с тыла — прожженная сигаретой (почти на заднице). Но если, входя, держать руки чуть сзади, все отлично, свитер просто блеск. Я окреп, одолевал любые расстояния. К тому же осень ровная, давление не скачет (молодец!).
Когда пришел навестить Веню, меня принял Холин-Волин. Главный. Я уже знал о переменах (Иван Емельянович парил теперь совсем высоко; орел). Холин-Волин был дружелюбен, как и положено ему быть с родственником одного из постоянных больных. Ровный разговор. И ни полслова о моем недавнем здесь пребывании — ни намеком, ни циничным взглядом. Серьезен.
— К брату пришли?.. Хорошо.