Падшая птичка и подпольный (андеграундный) мужик, возможно, и составляют ровню, — думалось мне. То есть искомую психологическую ровню, а значит, пару — мужчину и женщину, с особенной и даже уникальной возможностью взаимопонимания (и растворения друг в друге). Но мы с ней — какая мы пара и ровня, если у девчушки — свое означенное место, зарабатывает, трудится, акцентированная частица общества? И никакого, ни даже малого сегодняшнего горя не было в ее веселенькой улыбке, в смехе, в ее кругленькой жопке. Также и лоно ее, пушистое, смешное, и вся ее мило откровенная сексуальная атрибутика (я не спал с ней, но дважды видел, как она выходила из ванной, нимало меня не стесняясь) не содержали ни горя, ни униженности. Даже в облегченном варианте случай Раскольникова и Сони не проходил. Выслушать ее, тем более открыться ей было невозможно, немыслимо, все равно как в постели, вдвоем запеть советское, марш космонавтов. Она и знать не знала — кто она. Еще и свысока, снисходительно посматривала, как я, задумавшись, лежу на кровати. Или как несколько случайных минут стучу на машинке (чтобы отвлечься, просто разминка мысли). Или как готовлю себе простецкую еду. «А чо ты бормочешь засыпая?..» — спросила. (На «ты», разумеется, хотя я с запасом годился ей в отцы, если не в деды.)
— Разве я бормочу?
— Еще как!..
Сказала, что я в общем ей нравлюсь («Можешь трахнуть меня, совсем задаром». — Раньше уверяла, что она для меня «слишком дорогая»). Да, да, я в общем ей нравлюсь и симпатичен, но ей неспокойно, что я так нервно, дерганно сплю. Своим скромным умишком она как-то слишком быстро смекнула (вдруг почувствовала), что я ниже ее, если мерить меркой грубо, то бишь социально. Падшая (в классическом смысле), она всего-то пала
Она бы бросала в него тарелками, орала бы, визжала, устраивала сцены и крикливо матюкалась, меня же она тихо побаивалась. Она косилась на меня —
Желания ее еще даже не импульсивны, они у нее умозрительны, как у школьницы. (Еще не вполне проснулась, юна.) Она сидит в постели: сидит неподалеку от меня, скрестив ноги, и, как на нескромном рисунке, промельк меж ее ног нет-нет и попадает в мое поле зрения. Она после ванны. Она поглядывает. Уже сообразившая про мою изгойность (чувствуя себя выше меня), думает: может, кинуть ему задаром сладкую косточку?.. Ей в общем хочется со мной ладить. Но она опять хихикает. Лицо нет, а тело ее трясется от попавшей смешинки, груди трясутся, коленки трясутся, пушок пепельный, прикрывающий лоно, прыгает, трясется.
Нет, нет, я ей не подходил. (Она не подходила.) Обычный наш, отечественный молодой полугангстер, придушив (или замочив) своего дружка, сейчас, на этой разобранной чистой постели, признался бы ей в свой первый в жизни раз. Он признался бы как на духу — покаялся ей, растер бы кулаком грязную слезу и выговорился от души, добиваясь в ответ жалости от маленькой бляди (от Женщины!); после чего, вероятно, ожил, воспрял бы, и все с тем же слезливым надрывом приступил к ее телу, к пушку, к жопке... Он, может, и ударил бы ее через день-другой, но ведь после опять бы с ней же поплакал (что там поплакал — порыдал!). Чего-то подобного она и ждала от мужчины. От всякого мужчины. Постель и раскаяние рядом, в одном слое души. И от меня, возможно, какое-то время ждала.
Но каяться было не в чем. Убийство на той скамейке (в общем случайное) меня не тяготило. Вот только с совсем юной женщиной я чувствовал себя усталым — непонятно усталым. Или эта
Прошла и спокойная мысль: человек, мол, примитивен и изначально устроен с оглядкой — и может статься, это правильно, что неслучившееся раскаяние так нас изматывает?..