Замечательный сущностный урок «не преступить убийства», к примеру, роман Достоевского — все еще жив для нас. Но жив уже как мысль, как энергично выраженная художественная абстракция. В старых и гениальных (и безусловно провидческих для своего времени) словах уже просвечивается грядущее табу.
Литература — как внушение. Как великий вирус. (Та литература все еще трудится внутри нас.) Но
Уже смертельно раненный, лежа на том снегу, он целил в
Кавказец, сидящий на скамейке с проколом в спине, оставался в моих глазах, это понятно.
Но сама та скамейка и та кровь не содержали в себе укора, тем более укора направленного убийства. Не как умысел — скорее, как дуэль, мы оба вынули ножи. Притом, что и ударил меня, порезал (выстрелил) он первый. Я оправдывал себя. И пусть, мол, скажет время и время. И пусть Русская литература, что называется, в самое ухо мне сейчас кричит — вопиет, — но что именно она кричит?! но из какой половины ХIХ века она кричит мне и вопиет?.. — из дуэльной половины? или из покаянной? Именно так, альтернативно, я ставил встречный вопрос и, разделяя времена, — себя оправдывал.
Сожалеть — да. Но не каяться. Вот что отвечал я. Время любить и время не любить. Время целить в лбешник и время стоять на перекрестке на покаянных коленях. Мы, дорогой (говорил я
Достоевский тоже ведь и нас побеждал словами. Но как только Ф.М., с последним словом, торжествовал победу, выяснялось, что победил он кого-то стороннего. Не меня. То есть побеждал лишь внутри, в полях своего текста; когда я читал. Внутри текста — но не внутри моего «я».
Читать — да, читать было лестно, сладко. Забирало душу. (Напоминало то высокое умиление, что испытывает, возможно, суровая блядь, слушая девственницу.) Но, умиляясь и восторгаясь, я верил этим словам только как словам. Мало ли я читал (и когда-то писал сам) убедительных слов, отлично зная, что стоит начать размышлять вне текста — мир иной. Не страшный, нет, но иной... А однажды — в метро — размышляя на тему
Упав с сиденья, на полу, вот именно — на полу вагона я спал, продолжая оставаться в сонном обмороке (я, правда, плохо питался в те дни). Я очнулся, когда два пассажира поднимали меня и взволнованно спрашивали:
— Что с вами?
А со мной ничего. Просто спал.
Единственное, в чем я сходился и соглашался с классиками от
Милиция закрыла (забыла) дело. Убийство стало моим личным фактом.
Человек с десятью чемоданами попросил Михаила помочь в аэропорту (Михаил прихватил еще и меня) — и вот в Шереметьево, за шаг до паспортного контроля, этот навсегда отъезжающий, перевозбужденный бородач благодарил Михаила, а мне (услышал от Михаила, что я гений) сунул хрустящую зеленую бумажку. Сто долларов. Для меня огромные деньги.
В тот денежный день я даже двигался по-иному: шел улицей, как если бы в кармане таилась не бумажка, а нечто, меняющее мою суть. Как оружие, как револьвер, про который никто вокруг не знает. (Нет. Слабовато!) Как непрерывно излучающийся в кармане кусок сворованного урана...
Я зашел — познания ради — в валютный магазин, никогда там не бывал. Оказалось, у входа вовсе не спрашивают (как спрашивали первое время: «Простите. А у вас есть валюта? Откуда она?») — Оказалось, валяй, проходи, глазей. Вот и зашел. Но и глазея, приятно было нет-нет и сунуть руку в карман, похрустеть там свернутой купюрой. Мне кажется, я узнал бы ее из других уже наощупь; моя.