Нет человека, который был бы как
Остров, сам по себе: каждый человек
есть часть Материка, часть Суши;
и если Волной снесет в море
береговой Утес, меньше станет
Европа, и также, если смоет край
Мыса или разрушит Замок твой
или Друга твоего; смерть каждого
Человека умаляет и меня, ибо я един
со всем Человечеством, а потому не
спрашивай никогда, по ком звонит
Колокол: он звонит по Тебе.
<…>
Он спал в мешке, и когда он проснулся, ему почудилось, что он спит уже очень давно. Он разложил свой мешок недалеко от входа в пещеру, у подножия скалы, защищавшей его от ветра; когда он лег, все мышцы у него сводило от усталости, ноги болели, спину и плечи ломило так, что лесная земля показалась ему мягкой, и томительно-сладко было вытянуться в теплом, подбитом фланелью мешке; но он заворочался во сне и, ворочаясь, наткнулся на револьвер, который был привязан шнуром к его руке и лежал рядом с ним.
Проснувшись, он не сразу понял, где он, потом вспомнил, вытащил револьвер из-под бока и, чтобы опять заснуть, устроился поудобнее, обхватив рукой подушку, сооруженную из аккуратно свернутой одежды, в которую были засунуты его сандалии на веревочной подошве.
Тут он почувствовал прикосновение к своему плечу и быстро обернулся, правой рукой схватившись за револьвер.
— Это ты, — сказал он и, отпустив револьвер, выпростал обе руки из мешка и притянул ее к себе. Обнимая ее, он почувствовал, как она дрожит.
— Забирайся в мешок, — сказал он тихо. — Тебе же холодно там.
— Нет. Не надо.
— Забирайся, — сказал он. — Потом поговорим.
Она вся дрожала, и он одной рукой взял ее за руку, а другой опять легонько обнял. Она отвернула голову.
— Иди сюда, зайчонок, — сказал он и поцеловал ее в затылок.
— Я боюсь.
— Нет. Не надо бояться. Иди сюда.
— А как?
— Просто влезай. Места хватит. Хочешь, я тебе помогу?
— Нет, — сказала она, и вот она уже в мешке, и он крепко прижал ее к себе и хотел поцеловать в губы, но она спрятала лицо в его подушку и только крепко обхватила руками его шею. Потом он почувствовал, что ее руки разжались, и она опять вся дрожит.
— Нет, — сказал он и засмеялся. — Не бойся. Это револьвер. — Он взял его и переложил себе за спину.
— Мне стыдно, — сказала она, не поворачивая головы.
— Нет, тебе не должно быть стыдно. Ну? Ну что?
— Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь.
— Нет. Зайчонок мой. Ну прошу тебя.
— Не надо. Раз ты меня не любишь.
— Я люблю тебя.
— Я люблю тебя. Я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, — сказала она, все еще пряча лицо в подушку. Он положил ей руку на голову и погладил, и вдруг она подняла лицо с подушки и крепко прижалась к нему, и теперь ее лицо было рядом с его лицом, и он обнимал ее, и она плакала.
Он держал ее крепко и бережно, ощущая всю длину ее молодого тела, и гладил ее по голове, и целовал соленую влагу на ее глазах, и когда она всхлипывала, он чувствовал, как вздрагивают под рубашкой ее маленькие круглые груди.
— Я не могу поцеловать тебя, — сказала она. — Я не умею.
— Совсем это и не нужно.
— Нет. Я хочу тебя поцеловать. Я все хочу делать.
— Совсем не нужно что-нибудь делать. Нам и так хорошо. Только на тебе слишком много надето.
— Как же быть?
— Я помогу тебе.
— Теперь лучше?
— Да. Гораздо. А тебе разве не лучше?
— Да. Гораздо лучше. И я поеду с тобой, как сказала Пилар.
— Да.
— Только не в приют. Я хочу с тобой.
— Нет, в приют.
— Нет. Нет. Нет. С тобой, и я буду твоя жена.
Они лежали рядом, и все, что было защищено, теперь осталось без защиты. Где раньше была шершавая ткань, все стало гладко чудесной гладкостью, и круглилось, и льнуло, и вздрагивал, и вытягивалось, длинное и легкое, теплое и прохладное, прохладное снаружи и теплое внутри, и крепко прижималось, и замирало, и томило болью, и дарило радость, жалобное, молодое и любящее, и теперь уже все было теплое и гладкое и полное щемящей, острой, жалобной тоски, такой тоски, что Роберт Джордан не мог больше выносить это и спросил:
— Ты уже любила кого-нибудь?
— Никогда.
Потом вдруг сникнув, вся помертвев в его объятиях:
— Но со мной делали нехорошее.
— Кто?
— Разные люди.
Теперь она лежала неподвижно, застывшая, точно труп, отвернув голову.
— Теперь ты не захочешь меня любить.
— Я тебя люблю, — сказал он.
Но что-то произошло в нем, и она это знала.
— Нет, — сказала она, и голос у нее был тусклый и безжизненный. — Ты меня не будешь любить. Но, может быть, ты отвезешь меня в приют. И я буду жить в приюте, и никогда не буду твоей женой, и ничего вообще не будет.
— Я тебя люблю, Мария.
— Нет. Это неправда, — сказала она. Потом жалобно и с надеждой, словно цепляясь за последнее:
— Но я никогда никого не целовала.
— Так поцелуй меня.