— Я хотела тебя поцеловать, — сказала она. — Но я не умею. Когда со мной это делали, я дралась так, что ничего не видела. Я сопротивлялась, пока… пока один не сел мне на голову, а я его укусила, — и тогда они завязали мне рот и закинули руки за голову, а остальные делали со мной нехорошее.
— Я тебя люблю, Мария, — сказал он. — И никто ничего с тобой не делал.
Тебя никто не смеет тронуть и не может. Никто тебя не трогал, зайчонок.
— Ты правда так думаешь?
— Я не думаю, я знаю.
— И ты меня не разлюбил? — Она опять стала теплая рядом с ним.
— Я тебя люблю еще больше.
— Я постараюсь поцеловать тебя очень крепко.
— Поцелуй меня чуть-чуть.
— Я не умею.
— Ну просто поцелуй.
Она целовала его в щеку.
— Не так.
— А куда же нос? Я всегда про это думала — куда нос?
— Ты поверни голову, вот. — И тогда их губы сошлись тесно-тесно, и она лежала совсем вплотную к нему, и понемногу ее губы раскрылись, и вдруг, прижимая ее к себе, он почувствовал, что никогда еще не был так счастлив, так легко, любовно, ликующе счастлив, без мысли, без тревоги, без усталости, полный только огромного наслаждения, и он сказал: — Мой маленький зайчонок. Моя любимая. Моя длинноногая радость.
— Как ты сказал? — спросила она как будто откуда-то издалека.
— Моя радость, — сказал он.
Так они лежали, и он чувствовал, как ее сердце бьется около его сердца, и своей ногой легонько поглаживал ее ногу.
— Ты пришла босиком, — сказал он.
— Да.
— Значит, ты знала, что ляжешь тут?
— Да.
— И не боялась?
— Боялась. Очень. Но еще больше боялась, как это будет, если снимать башмаки.
— Который теперь час, ты не знаешь?
— Нет. А разве у тебя нет часов?
— Есть. Но они за твоей спиной.
— Достань их.
— Не хочу.
— Так посмотри через мое плечо.
Было ровно час. Циферблат ярко светился в темноте мешка.
<…>
~~~
Если ты не видел первый день революции в маленьком городке, где все друг друга знают и всегда знали, значит, ты ничего не видел. Большинство людей, что стояли на площади двумя шеренгами, были в этот день в своей обычной одежде, в той, в которой работали в поле, потому что они торопились скорее попасть в город. Но некоторые, не зная, как следует одеваться для такого случая, нарядились по-праздничному, и теперь им было стыдно перед другими, особенно перед теми, кто брал приступом казармы. Но снимать свои новые куртки они не хотели, опасаясь, как бы не потерять их или как бы их не украли. И теперь, стоя на солнцепеке, обливались потом и ждали, когда это начнется.
Вскоре подул ветер и поднял над площадью облако пыли, потому что земля уже успела подсохнуть под ногами у людей, которые ходили, стояли, топтались на месте, а какой-то человек в темно-синей праздничной куртке крикнул: «Agua! Agua!» [Воды! Воды! (
— Сейчас, — крикнул Пабло, показавшись в дверях Ayuntamiento. — Сейчас выйдут.
Голос у него был хриплый, потому что ему приходилось кричать, и во время осады казарм он наглотался дыма.
— Из-за чего задержка? — спросил кто-то.
— Никак не могут покаяться в своих грехах! — крикнул Пабло.
— Ну ясно, ведь их там двадцать человек, — сказал кто-то еще.
— Больше, — сказал другой.
— У двадцати человек грехов наберется порядочно.
— Так-то оно так, только, я думаю, это уловка, чтобы оттянуть время. В такой крайности хорошо, если хоть самые страшные грехи вспомнишь.
— Тогда запасись терпением. Их там больше двадцати человек, и даже если они будут каяться только в самых страшных грехах, и то сколько на это времени уйдет.
— Терпения у меня хватит, — ответил первый. — А все-таки чем скорей покончим с этим, тем лучше. И для них и для нас. Сейчас июль месяц, работы много. Хлеб мы сжали, но не обмолотили. Еще не пришло время праздновать и веселиться.
— А сегодня все-таки попразднуем, — сказал другой. — Сегодня у нас праздник Свободы, и с сегодняшнего дня — вот только разделаемся с этими — и город и земля будут наши.
— Сегодня мы будем молотить фашистов, — сказал кто-то, — а из мякины поднимется свобода нашего pueblo [народа (
<…>
~~~