Хуже всего была жажда. На случай боли имелись шприцы, от их уколов Кристина воспаряла над всеми мучениями, — но от жажды не было лекарства. Капельница поможет, говорили облаченные в белое существа на границе реальности и забытья, но капельница не помогала. Язык опухал, покрываясь толстой слизью, губы трескались, и горло саднило так, что каждый вздох превращался в свист. Ее жажда в конце концов превратилась в пытку даже для тех, кто просто смотрел на девочку, ей стали приносить воду и ставить возле кровати — воду с маленькими кусочками марли. Считалось, что нужно класть Кристине на губы марлевые компрессы, чтобы облегчить страдания. Положив марлю, существа в белом наклонялись к ней и приказывали: «Мочи губы, но марлю сосать не смей. Что хочешь делай — но не соси!»
Но, конечно, она сосала марлю. Только очень осторожно, так чтобы никто не видел. Она хватала марлечку здоровой рукой и проводила ею по губам — как велели сиделки, — но тайком приоткрывала рот, кончик языка высовывался и жадно скользил по редким ниткам. Внезапно он превращался как бы в отдельное существо, в жадного своевольного зверька, заставлявшего ее высасывать каждую каплю воды из компресса.
А в следующую секунду что-то желтое и зловонное поднималось откуда-то изнутри, тело конвульсивно сжималось, и огонь в ее ранах вспыхивал с новой силой. Но едва она открывала глаза, чтобы перевести дух от боли, толстуха уже стояла над ее кроватью, воздев кверху указательный палец.
— А я все видела, — говорила она. — Ты сосала воду. Сама виновата.
Кристина, сжав губы, глотала слезы.
— Да-да, — не унималась толстая. — Я-то видела. Я-то знаю, что ты сама виновата.
А в Кристининой голове это отдавалось далеким безумным воплем:
— Слышишь ты, дрянь такая! Это все ты виновата! Во всем виновата только ты одна!
Черная кованая калитка взвизгнула, когда сестра Инга закрыла ее за Кристиной.
— Заходи, — сказала она, протянув ей руку.
У нее были васильково-синие зимние перчатки, точно такого оттенка, как пальто. У самой Кристины было светло-коричневое пальто и салатовые варежки. Она поняла, как это некрасиво, потому что в наступившей тишине все цвета словно сделались жесткими и острыми, они кололи ей глаза, будто песок. Знай она, как сделать мир черно-белым, как на фотографии, она бы это, сделала.
— Заходи. Не стесняйся, — повторила сестра Инга и взяла ее за руку. — Это просто моя невестка. И она очень милая...
Но Кристинина рука безвольно выпала из ее руки — такая мягкая и податливая, что удержать ее не удавалось. Девочка стояла оцепенев на садовой дорожке и словно не слышала. Потому что вот оно — свершилось, наконец она попала в свою фотографию. Этот черно-белый сад каждым своим оттенком походил на черно-белый мир, созданный в ее воображении. Все совпадало: рассветные сумерки и белая дымка, черные силуэты фруктовых деревьев на сером небе и тающая морозная глазурь на газоне. Это был сад для таких, как она. Садик для зимней принцессы.
Сестра Инга схватила ее за руку и потянула за собой:
— Ну пойдем же! Тебе нечего бояться...
Лестница оказалась огромной. И каменной. Совсем непохожая на деревянную лесенку веранды детского дома. Она не дрожала, когда ставишь ногу на ступеньку, а лежала тяжело и несокрушимо, как гора, ждущая восхождения. И свежевыметенная: след метлы виднелся на кучках снега по обеим сторонам кирпичных ступеней.
Сестра Инга позвонила в дверной колокольчик и открыла дверь, втолкнув Кристину впереди себя на маленькую лестничную площадку. Тут тоже все было из камня: пол — из серого, блестящего, а стены — из бледно-зеленого и пористого. Было похоже на больницу — на маленькую каменную больничку.
Сестра Инга поспешно стянула с себя бахилы — грязные резиновые чехлы, защищавшие ее туфельки на высоких каблуках от слякоти предзимья, и помогла Кристине снять резиновые сапожки. Потом громко постучала в коричневую дверь и открыла ее.
— Эй! — прокричала она в глубь квартиры. — Привет!.. Есть кто-нибудь дома?
От звука, донесшегося из-за двери, Кристину передернуло. Сигнал точного времени по радио и шипение сковородки. Эти звуки она научилась ненавидеть еще на кафельной детдомовской кухне — звуки тревоги и спешки. Звуки, такие же тошнотворные, как комковатое порошковое молоко в детдомовской кружке из нержавейки.
Но здесь радио поспешно выключили и сняли сковородку с огня, здесь освободилось пространство для человеческих голосов.
— Она почти ничего не ест. — Сестра Инга отвела с Кристининого лба упавшую прядку волос, потом расстегнула заколку и заколола снова. — И не говорит. Вообще не издает ни звука, только плачет...
Женщина по другую сторону стола секунду пристально смотрела в серые Кристинины глаза.
— Да-да, — сказала она. — Ну ничего. Болтовни на свете и так хватает...
Сидевшая рядом с ней девочка поспешно прижалась щекой к ее плечу.
— А сама-то болтаешь, Тетя Эллен. Ты все время болтаешь...
Эллен кончиками пальцев ухватила ее за нос.
— Ой, — сказала она. — У Маргареты опять нос мокрый!