После раскола край пропасти стал популярным местом — его называли Край, будто земли, как у Терри Пратчетта; молодёжь обожала сидеть на пледах и смотреть на Большой город, кидать камешки на дно пропасти; летом в воскресенье, после мессы, почти весь Маленький город собирался на Краю: люди загорали, устраивали пикники; Берилл же могла там жить — на Краю: сидеть, слушать тишину одного берега, шум второго, особенно летней ночью, когда над обоими городами плыла огромная луна. «Ма, я на Край, — говорила она Сибилле, пробиралась сквозь золотые складки — полотнище устилало весь пол, золотые крылья архангела Михаила, что-то для Ватикана, — ты не загрустишь? не забудешь пообедать?» «не забуду, не загрущу, ты же мне оставила «Клуб ракалий»? ох, осторожнее, не зацепи нитку», — целуясь на прощание. Сибилла не переживала за дочку: в городке все знали друг друга, жить здесь было безопасно. Иногда Берилл уходила на Край на весь день, брала еду с собой: бутерброды, яблоки, молоко; а ещё плед и книгу, иногда даже две; лежала, читала, могла даже заснуть; оттого именно она первая увидела вторую катастрофу: как погас Большой город.
Берилл шестнадцать лет, в следующем году она окончит школу. А когда город раскололся, она была совсем маленькой — как ей казалось; она помнила, что читала «Ветер в ивах» и «Школу мудрых правителей», помнила, что в школе проходили дроби, которые она до сих пор не понимает, помнила дожди — у них с мамой пропала одна дорогая ткань, белая, атласная, прошитая серебром, от сырости, — и помнила снеговика, которого они, приходские дети, слепили на радостях от снега. Берилл была влюблена в трещину — потому что именно трещина позволила ей стать властелином города — его душой; за эти годы, пока она росла, взрослела, она исходила все улицы, все закоулки, излазила все брошенные дома и заросшее дикими розами и крапивой кладбище, узнала тысячи тайн и историй — город ей нравился, и она понравилась городу: такая маленькая, хрупкая, нежная, как лунный свет; город расщедрился и открылся ей; теперь она ничего не боялась: город и Трещина стали её миром. С собой у неё были книги: Фридрих Шиллер, сборник пьес, и «Легенды о докторе Фаусте» — из личной библиотеки месье де Мондевиля, в потёртых серо-зелёных переплётах; и плед в чёрно-белую клетку — она расстелила его на траве, несколько камешков скользнуло вниз, но звука падения она не услышала; как, впрочем, за все эти годы; на середине «Коварства и любви» она захотела есть: достала молоко, коробку с печеньем — овсяным, с корицей и шоколадом; поела, а потом заснула, крепко, будто дома на диване; замёрзла во сне, потянула плед, завернулась в него, а проснулась от прикосновения росы к щеке. Открыла глаза — была ночь. Огромная, словно Колизей, луна плыла по облакам — исполинская ладья. Большой город сиял на противоположном берегу, как «Титаник», тишина такая — ни кузнечиков, ни птиц, — что слышно музыку и машины. Берилл оглянулась на свой город позади — он спал, горела только пара огоньков: у кого-то оранжевый ночник — ребёнок боится спать в темноте, кто-то просто полуночничает, читает на кухне — мама, наверное, с чашкой чая, чёрного, с бергамотом, еле слышным, и ложкой малинового варенья — им всегда соседка давала осенью целый комплект солений-варений, она обожала их готовить, а девать некуда — дети все уехали в Большой город; Берилл вздохнула, обхватила себя всю руками, чтобы согреться; и вдруг Большой город погас — не один за другим кварталы, как в фильмах-катастрофах, а разом; девочка протёрла глаза, чтобы проверить, но Большой город действительно погрузился целиком во мрак, точно утонул; и только луна сияла над ним, словно он уже умер давным-давно, а не только что, и здесь развалины, и трава повсюду, и маяк старый, на косе; и проснулись кузнечики и соловьи, всё ожило, а город погас…