Дядя Ваня умилялся своим принцессам. Влетает такая: «Дядь Вань… – дышит в ухо. – Дай глоточек… Дядь Ваня, что бы я без тебя делала?» Всегда была припасена бутылочка. Однажды у Кривова, у баса, сел голос, а вечером выступать в «Купчихе» – в купеческом собрании. Куда он бежит? В костюмерную. «Дядя Вань, спасай…» Спас. Растер ему яйца – уж он взревел: «Как во городе было, во Казани…». Гоголь-моголь а-ля дядя Ваня.
Хоть и тревожно скребет по стеклу закатное солнце, тревога была ненавязчивой. Не впервой ему пропадать – раз трое дёнок не было ни слуху ни духу. Сейчас откроется дверь: «Пaп
Дядя Ваня тоскливо смотрит в окно. Приедается тусклое однообразие вида за окном, когда ждешь заветной перемены. «Природа жаждущих степей… Природа жаждущих степей…» В июле лило как из ведра. Неурожаи каждое третье лето. И где это человек шатается? С вечера не емши.
Дядя Ваня с рани наварил супу с татарским салом – манкой. В детстве так манная каша звалась. «На завтрак тарелочку татарского сала, чтоб силушка была». Растил, как мог – за всем на ходульке не поспеешь. Другие собираются в театр – именинниками глядят, а тут с малолетства средь нимф да рыцарей, все оперы слыхал, обо всем читал, ну и вырос фантазийный. Делал штуки в посрамление, от которых люди сквозь землю готовы были провалиться. Говорит Сашке Выползову: «Если в сапог хромому подстелить зелененькую, а под нее чистую бумажку, то на другой день картинка-то и переведется. Отец каждый день урожай снимает, этим кормимся». А были с Выползовым неразлейвода, как две собачонки неразлучные носились. Ну, тот, дурень, уши развесил, стибрил у матери троянца из комода, приносит: вот, мол. «Нет, – отвечает, – наш сапог уже занятый. Нельзя, чтоб две в одном. Ты поищи другого кого. Скажешь: прибыток поровну. И не стесняйся. Как увидишь подходящего, спрашивай». Ну, дурень увидел, мужчина катит дочку в кресле: «Извиняюсь, у нее башмачок пустой?»
С наступлением ночи уже по всему городу затрещало – словно поленья стреляли искрами, соревнуясь, какое пульнет дальше. «Пулеметы затрещали, белы крикнули “ура”, это красны услыхали, как собаки выскочили со двора», – приговаривалось на тужащегося младенца глядючи. Теперь поменяют слова местами, «белых» на «красных».
Что чехословаки уходят, было ясно уже по тому, что творилось в эти дни на пристани. Когда власть меняется, приличные люди сидят по домам. Подвернуться под горячую руку тем ли, другим ли – не приведи Господь. Как бешеные псы. Дядя Ваня себе уже места не находит, волнение пышет жаром. «Где-то же он сейчас есть… – бредит дядя Ваня. – Живой, полуживой, бездыханный… Какой уж есть… Какого ни есть вида…»
Вопреки собственному же мнению, что в ключевые моменты истории порядочные люди сидят дома, колченогий костюмер, не попадая в рукав пальтеца, поспешил под пули. Он передвигался без палки, довольно быстро, в первый момент могло показаться, что правом хождения по тротуару у него пользуется только одна нога. Стреляли совсем близко – у Сенного рынка. То-то татарове попрятались. Жалеют о белом царе, да поздно спохватились.
У цирка дядю Ваню что-то толкнуло, он упал… «Это было последнее, что он почувствовал» – нет, не так. Проехавшая тачанка едва его коснулась. Хотя могла сбить насмерть. Колесница арьергардных боев унеслась дальше, она, по идее, победоносно бьет из пулемета по своим преследователям. Или просто по своим? Другое применение обращенному вспять орудию трудно себе представить. (А когда-то по Проломной ходила конка.)
В случае истерики пощечина благотворна. Так и это. Придя в себя после испуга и отдышавшись, он первым делом удостоверился, что волшебный башмак, где вызревают троянцы, целехонек. Без него он как без рук. (Без ног?) И удостоверившись, что цел, со вздохом облегчения повернул обратно.
Но в лабиринте, куда он попал, невозможно вернуться на прежнее место. Прежнего места более не существовало. Угловая кеглеобразная башенка ярко освещена изнутри. В соседних окнах тоже постепенно загорался свет. В вырвавшихся наружу огненных столпах черными мотыльками кружились саламандры.
Оперные театры хорошо горят. Реестр сгоревших опер поистине велик, от украшавших, подобно драгоценностям, столицы мира до никому неведомых провинциальных козявок. Иные, будучи восстановлены, сгорали дважды. При этом опера обладает свойством сгорать дотла. «В огне и пламени», как раскольники в «Хованщине», гибнут и нежно-розовые языческие божества на плафонах, и стайки гипсовых купидонов «греза педофила», и плюш кресел, которого касались по-каренински полные руки, и атласные ложи, хранившие тайны пострашней масонских, и кровавый навет занавеса – все-все-все обращается в пепел.