Конечно, опера в Казани – это не барселонская, не дрезденская и не парижская, это не «Фениче» и не «Сан-Карло» (горели соответственно в 1994-м, 1869-м, 1763-м, 1996-м и 1816-м гг.). И потолок в казанской опере расписывали не Бенуа, Тьеполо или Шагал – всего лишь какой-то там ученик Васнецова с немецкой фамилией. С началом войны на волне всеобщего воодушевления ухватились за идею создания патриотической росписи по мотивам опер Римского-Корсакова – взамен прежних оперных рыцарей в доспехах германского образца, того же происхождения лебедей и златоволосых дев. Берендеям и Садкам предстояло дать отпор вагнеровским Лоэнгринам и Зигфридам.
В здешнем хоре пел когда-то Феодор Иоаннович, будущий государь русской оперной сцены. Вообще-то Шаляпин пел в Богоявленском соборе, но случалось подрабатывать и здесь – за медный грошик, именуемый по-гречески «халкос». Потому у церковных певчих подрабатывать в опере называлось «халтурой». Нет, сгоревшую казанскую оперу тоже было кому вспоминать из великих. В разное время там пели Фигнер, Андреева-Дельмас, Собинов. Нет-нет…
Причем от неожиданной мысли, что сынишка может в любой момент явиться домой голодный, он «спешил, как на пожар». Не опоздал к началу, все видел, от первой радостной светозарности за окнами до кошачьих язычков пламени, затоптанных предрассветным дождем. Так проводят ночь с умирающим, который под утро испустит дух. Коралловые внутренности театра шевелились подобно человеческим, – театра, где он состоял столько лет в должности почти что интимной: смотрителя туалетов.
Помещение было обитаемым, немного человеческого изюма в нем запеклось. Первая и величайшая мысль: оба, и отец и сын могли оказаться внутри, но явился ангел и вывел их – как из огнедышащего града.
– Господи, Царю небесный… – мелко шептали его губы, вроде бы дрожали. – Не попустил, Господи… Охранил рукою сильною… Иисусе Спасителю…
На улицу выбегали люди, голые-босые, обгоревшие. Кому-то путь к спасению был отрезан, кто-то с пеньем простирал руки из окна:
Всего сильней пламя бушевало там, где ютились обездоленные служители муз. Легко было поставить себя на их место. Ликуя: «Рука Всевышнего отечество спасла…». Не отводя глаз, не зажимая ушей, испил он всю чашу, благо на донышке оставался сахар ликования: «Рука Всевышнего отечество спасла…». И снова, с чувством: «Рука Всевышнего отечество спасла…». Сахар.
Отечество спасти не удалось. Однако пламя не перекинулось на соседние дома, не полетело красным петухом клевать кровли, грозя самим граненым башням кремля, как оно неоднократно бывало, – и чуду этому город обязан руке Всевышнего. И не ей одной, а жилистой руке татарского бога Аллаха тоже: театр вдвойне огнеопасен с тех пор, как сделался жилым помещением.
Великое утешение – когда другим хуже. Не просто хуже, а хуже некуда.
С десяток человек безумно и алчно разгребали золу, размазывая ее по щекам, как слезы. Уподобляться черту чумазому дяде Ване не было нужды. Если у кого-то был тайник с сотней свернутых в цигарку изображений ангальт-цербстской дамы или висела под простыней чуть побитая молью кунья шуба, или сохранились другие сокровища, то дяде Ване достались от тестя, героя туркестанской кампании, лишь часы на цепочке. Их он всегда носил с собой, хоть и с опаской: «новокрещеное место Казань» – третье по числу мазуриков. Можно сказать, третья столица преступного мира: не то что без часов останешься – в благодарность еще получишь перо в бок. Но дядя Ваня по старой памяти уповал на покалеченье: кто обидит убогого?
В огне ему нечего было терять: солью не запасался, собственностью на средства производства не владел – арендовал у добрых людей зингеровскую машинку, когда случалась работа. Что без док