В мае 1950 Давиденков сумел послать своё последнее письмо из лагерной тюрьмы. Вот несколько фраз оттуда: «Невозможно описывать невероятную мою жизнь за эти годы… Цель у меня другая: за 10 лет кое-что у меня сделано; проза, конечно, вся погибла, а стихи остались. Почти никому я их ещё не читал – некому. Вспомнил наши вечера у Пяти Углов и… представил себе, что стихи должны попасть… в Ваши умные и умелые руки… Прочтите и, если можно, сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем, – ни слова, всё кончено». И стихи у Л. К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость – три десятка стихов на двойном тетрадном листе – в малом объёме надо столько вместить! Надо представить это отчаяние у конца жизни; ожидание смерти в лагерной тюрьме! И «левой» почте он доверяет свой последний безнадёжный крик.
Итак, никого назначать на главную роль не нужно. Наполеон не будет ещё раз посрамлён, русский патриотизм – ещё раз восславлен. Пьесы вообще не будет. Не будет и хора. И концерта не будет. Итак, самодеятельность пошла в отлив. Вечерние сборы в столовой и любовные встречи прекращаются. До следующего прилива.
Так судорогами она и живёт.
А иногда уже всё отрепетировано, и все участники уцелели, и никто перед концертом не арестован, но начальник КВЧ майор Потапов (СевЖелДорлаг), комяк, берёт программу и видит: «Сомнение» Глинки.
– Что-что? Сомнение? Никаких сомнений! Нет-нет, и не просите! – и вычёркивает своей рукой.
А я надумал прочесть мой любимый монолог Чацкого – «А судьи кто?» Я с детства привык его читать и оценивал чисто декламационно, я не замечал, что он – о сегодняшнем дне, у меня и мысли такой не было. Но не дошло до того, чтобы писать в программе «А судьи кто?», и вычеркнули бы, – пришёл на репетицию начальник КВЧ и подскочил уже на строчке:
Когда же я прочёл:
он и ногами затопал, и показывал, чтоб я сию минуту со сцены убирался.
Я в юности едва не стал актёром, только слабость горла помешала. Теперь же, в лагере, то и дело выступал в концертах, тянулся освежиться в этом коротком неверном забвении, увидеть близко женские лица, возбуждённые спектаклем. А когда услышал, что существуют в ГУЛАГе особые театральные труппы из зэков, освобождённых от общих работ, – подлинные крепостные театры! – возмечтал я попасть в такую труппу и тем спастись и вздохнуть легче.
Крепостные театры существовали при каждом областном УИТЛК, и в Москве их было даже несколько. Самый знаменитый был – ховринский крепостной театр полковника МВД Мамулова. Мамулов следил ревниво, чтоб никто из арестованных в Москве заметных артистов не проскочил бы через Красную Пресню. Его агенты рыскали и по другим пересылкам. Так собрал он у себя большую драматическую труппу и начатки оперной. Это была гордость помещика: у меня лучше театр, чем у соседа! В Бескудниковском лагере тоже был театр, но много уступал. Помещики возили своих артистов друг к другу в гости, хвастаться. На одном таком спектакле Михаил Гринвальд забыл, в какой тональности аккомпанировать певице. Мамулов тут же отпустил ему 10 суток холодного карцера, где Гринвальд заболел.