Читаем Арктический роман полностью

Если б начальник отдела кадров сказал мне: «Слушай, Романов, черт или дьявол, в нашей стране тысячи шахт, десятки тысяч инженеров, а министерство одно; ты же сам понимаешь, что мы выбираем из тысячи лучшего, талантливого угольщика. Ты, Романов, черт или дьявол, сам инженер, руководитель, смотри: вот штатное расписание главка. Новый отдел — гидродобыча. Ты видел гидромонитор в забое? Знаешь, что это? Вот вакансия в отделе добычи открытым способом — ты знаешь разрезы, работал на них? Ты, Романов, черт или дьявол, коммунист, сядь на мое место и реши по-партийному, по-государственному: куда можно воткнуть такого парня, как ты, чтоб от него польза была в министерстве, чтоб не страдало народное дело?» Если б… Я б извинился перед начальником отдела кадров и ушел пристыженный — пошел бы искать другое место в Москве, такое, чтоб не было стыдно смотреть людям в глаза. Меня вышвырнули из Министерства угольной промышленности как человека, которому нельзя доверять государственно важного дела. На то, что мой отец с первыми шахтерами Донбасса вышел из шахты в революцию, воевал всю гражданскую, был чекистом, шахтером, плевать. То, что я воевал от первого залпа войны до последнего, наплевать. Главным оказалось то, что отец, когда вышел из тюрьмы, не успел получить свой партийный билет — побежал в шахту, погиб.

В тот день я ехал в метро — люди, никель и свет плафонов сливались в моих глазах. Я был шахтер — у меня отобрали то единственное, что в Москве привязывало меня к угольным лавам; я коммунист — мне отказали в доверии. Я освирепел.

Помнишь, Вовка, как в детстве: отец или мать обидят — не пустят гулять или не дадут чего-то, — ты разозлился на родителей. Чем наказать их? Умру! Порыдают — будут знать в другой раз. А детское воображение-то легкое. И вот ты уже в гробу, над гробом склонились, плачут родители. Ты лежишь, безразличный к ним. Ты мертвый. А за окном жизнь. Кто-то с деревянным пистолетом бегает под окнами и орет как оглашенный; кто-то, причмокивая, сосет конфету; кто-то утром просится к матери под теплое одеяло. Кто-то и завтра и через год будет радоваться радостям жизни, а тебя уже никогда не будет — ты будешь днем и ночью, и зимой и летом лежать на окраине города, в земле. Тебе делается жаль себя, ты начинаешь горько плакать, реветь, бежишь к матери. Что-то в этом роде получилось со мной. Я разозлился на всю жизнь, решил насолить ей.

Не улыбайся. С тридцатилетними мужиками тоже бывает такое. В каждом человеке живет ребенок до погоста, разница в том, когда и как этот ребенок выскочит на волюшку и что успеет натворить, пока будет гулять без надзора. Мой ребенок швырнул диплом инженера за инструментальный ящик в гараже и погнал меня в Подмосковье. Не в то Подмосковье, что вокруг Москвы, а то, которое под фундаментами столицы. Я пошел в «Метрострой» в проходческую бригаду рабочим.

Рая, не сгибая ног, упала на диван, когда узнала, что я сделал, плескала ладонями, не находила слов; «великий страж со сковородкой в руках» смотрела на меня как на сумасшедшего; тесть хохотал, хлопая ладонями по пузу. Я ведь не сказал им, что в министерстве мне отказали в должности. Я заявил, что я шахтер и кабинетный воздух для меня противопоказан, а если «Метрострой» закроют — наймусь чистить колодцы и рыть погреба в Подмосковье…

Я работал проходчиком. Все свободное время отдавал заботам по дому. И стирал и варил — кормил детей; делал с ними уроки, гулять водил. Делал все, что делала Рая, когда мы жили в Донбассе и я учился. Теперь я освобождал ее от всех домашних хлопот: пусть учится у своего Курина. А по вечерам мы с тестем вгоняли свою злость в бутылку: он злился на то, что становится стар и прошлое не вернется, я на то, что будущее мое как козел в тумане.

В «Метрострое» потом мне предлагали инженерскую должность, я отказался. Два с половиной года я вкалывал проходчиком, бригадиром, организовал бригаду скоростной проходки и выдавал так, что домой добирался иногда на четвереньках — всю злую силушку оставлял в московских забоях. В метростроевских забоях похоронил и Сталина. Пошмыгали мы носами тайком друг от друга, смахнули слезу брезентовой рукавицей, как смахивали брызги плывуна, и пошли дальше, врубаясь в глинистый сланец.

В пятьдесят пятом я налетел на Борзенко. После получки мы с ребятами шли в кафе, обмывать переходящий вымпел «Метростроя», Антон Карпович выходил из ресторана «Прага» с какими-то заграничными пижонами. Борзенко придержал меня за локоть и подтянулся на носках к уху. «По-ро-се-нок», — сказал он. Опустился на каблуки и опять подтянулся, уточнил: «Свинья». Я не оставил ему ни домашнего адреса, ни телефона — за два с половиной года не позвонил, не зашел, видел его однажды еще из «Победы» на Клязьминском водохранилище, но сделал вид, что не заметил, когда он махал мне. Борзенко велел зайти к нему в понедельник утром. С понедельника моя бригада заступала в ночную, я зашел в министерство.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже