Когда я возвращаюсь в келью, здороваюсь. Ты смотришь, ждешь. Романов улыбается. Анютка и Юрка расспрашивают, что было интересного за день на Груманте, рассказывают, как провели день. Наговорившись вдосталь, они уходят спать или в школу, во двор — в зависимости от того, когда я вернулся. Мы остаемся втроем: ты, Романов и я. Мы молчим. Потом я спрашиваю тебя и Романова: «Чего вы не поделили?» Вы начинаете тормошить прошлое — упрекать друг друга в черствости, эгоизме. Вы бросаете в лицо друг другу обвинения, как камни, — разгораются страсти. Ничего не понять. Делаем перекур. Потом Романов спрашивает, обращаясь к тебе и ко мне: «А как вы — будете мириться, нет?» Мы перебираем «за» и «против». И вновь ничего не понять. Вновь перекур. А потом: я и Романов. Нам делить нечего — мы заодно. Романов говорит: «Надо подождать, подумать». Я соглашаюсь: «Да. Время убаюкивает страсти, думы приближают к мудрости…»
Ждем.
И так каждый день, иной раз по нескольку раз на день.
Думаем.
Теперь у нас с Романовым много работы. Больше, чем было, когда ты была с нами. Но теперь у нас много и свободного времени. Больше, нежели было, когда наши руки делали нелюбое дело. Мы ждем, думаем: страсти укладываются, мудрость прячется в воспоминаниях, — мы охотимся за мудростью в прошлом.
— Валяй, — киваю я Романову. — Твоя очередь.
Романов отступает в прошлое, чтоб, возвратясь, принести на ладони крупицу мудрости. Хотя бы крупицу. Я слушаю.
II. Раенька… Рая… Раиса Ефимовна…
Ты помнишь, Рая, когда это было? Это было в апреле — в тот день, когда к грумантским берегам пришел гренландский накат. Это было в начале апреля. Весь вечер, до ночи, Романов провел у Батурина — в одноэтажном домике напротив клуба. Хорошо поговорили — по-мужски, о многом поспорили, договорились… Романов возвращался на Птичку.
Над Грумантом светились удивительно большие, холодные звезды.
Была та пора окончания долгой полярной ночи и наступления долгого полярного дня, когда между закатом и восходом темнота приходит на десяток минут; до и после темноты — белая ночь.
Солнце скрылось за Зеленой, а на северном востоке — над черным ущельем — уже подплавляла васильковую синь робкая, молодая заря.
Казалось, поднимись на черную громаду скалы, нависшую над маленьким шахтерским поселком, — можно достать до звезд, десяток набрать их руками — холодных, ярких, больших звезд.
Романов шел не торопясь, курил: спешить было некуда. По сторонам проплывали черные, лакированные окна спящих домов. Была безлюдной улица. Под береговым обрывом оглушительно ревел гренландский накат; море вело извечный спор с землей: кто сильнее, кто должен поступиться границами. Со стороны Гренландского моря, подогреваемый Гольфстримом, дул ветерок — оттепель назревала. Романов шел: снег мягко вминался под каблуками.
Над Грумантом светились знакомые созвездия — неутомимые сигнальщики незнакомых, далеких миров.
Романов поднялся не спеша к больнице. Прошел мимо, открыл коридорную дверь Птички. Ты стояла у двери в свою комнату, смотрела. Было за полночь. Грумантский радиоузел уже пожелал полярникам: «Спокойной ночи, товарищи!» Ты была одета, котиковая шубка наброшена на плечи. Ты смотрела на Романова, за стеклами очков блестели глаза зеленовато-голубыми льдинками. Романов старался не видеть тебя. Он не имел на тебя зла, Рая. Он почувствовал: ты ждала его слова, чтоб ответить двумя, вызвать четыре… Он не хотел терять душевного равновесия, которое пришло к нему впервые за многие годы. Он прошел к двери рядом с твоей, вставил ключ в замочную скважину. Твое дыхание сделалось напряженным, злым: ты ждала первого слова. Романову не было жаль тебя, Рая: ты сама ушла — сама захотела этого. Ты молча набросилась на Романова сзади: схватила за ворот, потянула; ключ упал на пол. Романов многое передумал за последние дни, перегорел, ты сделалась безразличной для него, Рая, — просто женщиной, которой нужно уступить. Романов вошел в твою комнату, отстранил твои руки, тебя. Он подождал, когда ты успокоишься, потом шагнул к выходу. Ты подбежала, загородила дверь; шубка валялась на пороге. Романов подошел. Ты закричала, выставив руки испуганно:
— До каких пор ты будешь бегать по чужим хатам — позорить меня?! Издеваться?! Я не знаю, что сделаю!..
По тому, как ты кричала, Романов почувствовал, понял: ты была в отчаянии — до истерики осталось полшага. Романов отступил: женщине нужно уступать в таких случаях, даже в том случае, если эта женщина была близкой когда-то — женой.
— Садись сейчас же за стол и только посмей не сделать этого. Я не знаю!.. — сказала ты; подобрав шубку, захлопнула дверь.
Потом гремела посуда за перегородкой, на кухоньке, ядовито свистел электрический чайник, вы пили молча чай, глядя в чашечки. Ты внешне будто бы успокоилась. Но Романов не мог не заметить: по-прежнему была как проволочка, натянутая до предела, — вы столько лет прожили рядом — хорошо знали друг друга. Поднялась из-за стола, разобрала постель на кровати Романова, сказала:
— Ложись спать.