Важное значение для мировоззрения Вертинского имела встреча с футуристами, немедленно покорившими молодого артиста, стихийно сочувствовавшего обездоленным людям и презиравшего сытое самодовольство. «Был я тогда футуристом, — пишет Вертинский в опубликованных мемуарах[2]
, — ходил по Кузнецкому с деревянной ложкой в петлице, с разрисованным лицом, «презирал» все старое, с необычайной легкостью проповедовал абсурдные теории, искренне считая себя новатором». Легко заметить в этом пассаже изрядную долю добродушной иронии. Имеется, однако, документ, позволяющий существенно скорректировать проблему отношения Вертинского к футуризму. Это — письмо артиста Льву Никулину от 1955 года, написанное по прочтении книги воспоминаний последнего. Воспоминания Никулина крайне не понравились Вертинскому. Обычно спокойный в общении со старым товарищем, Вертинский был на этот раз в состоянии, далеком от равновесия. Его идеальный «писарский» почерк превратился здесь в торопливую скоропись, местами неразборчивую. «Ты берешь такую яркую, такую неповторимую эпоху, — восклицает артист. — Конец 19 века был таким урожаем талантов! Боже мой! Да любой мальчишка, какой-нибудь Борис Глубоковский (если помнишь), какой-нибудь художник Фриденсон (искокаинившийся в свое время), какой-нибудь поэт «Санти» или Влад. Королевич (Санти описан у Толстого) были полны таланта, смелости, дерзаний. Они не выплыли. Но не многие выплыли от революции. Тем не менее эпоха была насыщена талантами: я уже не говорю об Ахматовой, Блоке, Гумилеве, Иннокентии Анненском, Лентулове, Ларионове, Гончаровой, о Жорже Якулове и Володьке Маяковском. Мы — голодные, ходили в рваных ботинках, спали закокаиненные за столиками «Комаровки» — ночной чайной для проституток и извозчиков, но… Не сдавались! Пробивались в литературу, в жизнь! Ходили в желтых кофтах по Кузнецкому, в голову нам летели пустые бутылки оскорбленных буржуев и Володькина голова была мною спасена в «Бродячей собаке» в Петербурге — ибо я — ловил бутылки и бросал их обратно в публику! Было время — горячее, страшное, темное, мы шли «вслепую к свету» — сами еще не зная ничего, что сегодня нам так ясно разъяснили марксизм и ленинизм! И тем не менее мы — шли вперед, мы были интуитивно с большевиками. И… …мы были в «аристократическом меньшинстве»! Прости мне эту фразу. Едва ли тогда кто-нибудь понимал это? И все же — мы были с Ними! И мы помогали им как умели. И мы помогали им.Чего же ты стесняешься писать об этом? Мы были первыми, кто протянул им руку, которую, кстати говоря, они даже и не приняли! (Маяковский! напр.) Не такие уж мы маленькие, как кажется! И наша роль в революции не так уж мала и ничтожна! Что же делаешь ты? Ты проходишь мимо величайших событий, ты сознательно не замечаешь всей обстановки, всего того протеста, бунта, который предшествовал революции, который помогал и помог ей, который накипал и взорвался — ей на помощь. Кто у тебя герой? Нудный интеллигент, благополучно качающийся в маятнике сомнений! А где бунтари? Застрельщики революции? Где мы? Разве мы спали? Всем существом своим мы (неразб.) революцию! Спрашиваю я! Такое время! Время Маяковских, Велимиров Хлебниковых, Бурлюков, Крученых — где это? Чем оно отображено в твоей книге? Ничем»[3]
.Кроме запальчивости, сумбурности письма здесь хочется отметить весьма необычные для 50-х годов безоговорочно высокие оценки Ахматовой, Хлебникова, Гумилева и др. Вертинский, как мы видим, имел вполне самостоятельное и во многом верное мнение о русской поэзии и живописи начала века. Характерно также, что он пишет об идейном влиянии на него футуризма, а, говоря о наиболее талантливых поэтах, на первое место ставит Ахматову.