— Да… — прошептала она, — только самое худшее то, что я так и не смогла в это поверить… никогда не верила. Каждый раз, глядя на тебя, я видела того Франсиско д’Анкония…
— Знаю. И знаю, чего это тебе стоило. Я старался помочь тебе понять, но время еще не пришло. Дагни, если бы тогда, когда ты пришла ко мне, чтобы проклясть за то, что я сделал с шахтами Сан-Себастьяна, я бы тебе сказал, что я не пустой бездельник, что я стараюсь ускорить разрушение всего, чему мы с тобой поклонялись:
— Нет, только труднее, — прошептала Дагни. — Я даже сейчас не уверена, что могу принять то, что случилось. Ни твою форму отречения, ни мою… Но, Франсиско, — она внезапно вскинула голову, чтобы посмотреть ему в глаза, — если это и есть твоя тайна, то из всего, что ты пережил, я была…
— Да, моя дорогая, ты — моя беда! — В своем отчаянном то ли крике, то ли смехе он признавался в агонии, которую так хотел изжить. Он схватил ее за руку, прижал пальцы к губам, потом ко лбу, чтобы не дать ей увидеть, чем отразились на его лице прошедшие двенадцать лет. — Если только возможно искупить… какое бы страдание я тебе ни принес, я заплатил за него… ведь я знал,
Улыбаясь, Франсиско поднял голову; он прочел в ее глазах отчаяние, и в его взгляде появилась хрупкая нежность.
— Дагни, не думай об этом. Я не попытаюсь оправдать себя теми страданиями, которые перенес. В чем бы ни состояла причина, я знал, что делаю, и знал, что терзаю тебя. Понадобятся годы, чтобы все исправить. Забудь, что… — Она поняла, его объятие подсказало ей, о чем он говорит. — Из того, что я должен сказать тебе, это будет последним. — Но его глаза, его улыбка, его пальцы на ее запястье свидетельствовали совсем о другом. — Ты слишком многое пережила, и тебе придется научиться многое понимать, чтобы зажили шрамы той пытки, с которой ты не должна была столкнуться. Сейчас имеет значение только то, что ты свободна. Мы оба свободны, мы свободны от мародеров, им до нас не добраться.
Борясь с безысходностью, Дагни тихо вздохнула:
— За этим я сюда и приехала — чтобы понять. Но не понимаю. Кажется ужасным, неправильным, уступить наш мир мародерам, и еще ужаснее жить под их властью. Я не могу ни сдаться, ни вернуться. Не могу жить без работы и не могу работать как раб. Я всегда думала, что любая драка достойнее, чем отречение. Я не уверена, что мы были правы, ты и я, уйдя со сцены. Но сражаться невозможно. Мы капитулируем, если уйдем, но и, оставшись, тоже капитулируем. Я больше не знаю, что правильнее.
— Проверь логические посылки, Дагни. Противоречие невозможно.
— Но я не нахожу ответа. Я не могу упрекать тебя за то, что ты делаешь, хоть это вызывает у меня ужас, ужас и восхищение одновременно. Ты, наследник семьи д’Анкония, превзошедший предков, направил свой несравненный талант на разрушения. Я играю с булыжниками, перестилаю кровлю, когда трансконтинентальная железнодорожная система разваливается в руках моральных уродов. А ведь от таких, как мы с тобой, зависит судьба мира. Если мы допустили то, что случилось, значит, в этом есть и наша вина. Только я не могу разобраться, в чем состояла ошибка.
— Да, Дагни, в том, что произошло, есть наша вина.
— Потому что мы работали недостаточно усердно?
— Потому что мы работали
— О чем ты?
— Мы никогда не требовали от мира платы, которую он нам задолжал, и позволяли нашему заслуженному вознаграждению уходить к не заслуживающим того людям. Ошибка произошла сотни лет назад, ее совершили Себастьян д’Анкония, Нэт Таггерт и каждый из тех, кто кормил мир и в ответ не получал даже благодарности. Ты сегодня не знаешь, что хорошо, а что плохо? Дагни, это не битва за материальные ценности. Это моральный кризис, крупнейший за все время существования мира и последний. Наш век — кульминация столетий зла. Мы, люди разума, должны положить этому конец, раз и навсегда, или погибнуть. Мы сами виноваты. Мы создали мировое богатство, но позволили своим врагам написать свод моральных законов этого мира.
— Но мы никогда не принимали их законов. Мы жили по собственным стандартам.