Не тратя времени на то, чтобы хотя бы стереть воду, мы выскочили из душа и упали на простыню. Большая, красивая, розовая лягушка, мокрая и скользкая, но почему-то очень горячая навалилась мне на грудь. Обрушились мне на лицо тяжелые мокрые волосы, проворная ладошка, пошарив у себя под животом, нашла то, что искала. Меня укололи курчавинки уже других волос, потом под легким нажимом ее руки одно воткнулось в другое… Начался сеанс игры на виолончели, в которую вдруг преобразилась розовая лягушка, только смычок я почему-то держал ногами. У обычных виолончелей когтей не бывает, но эта была исключением. Десять жадных неутомимых коготков скребли мне спину. Точно также еще ни один зоолог, начиная с Карла Линнея, про которого я что-то учил в школе, не обнаруживал у виолончелей губ, зубов и языка. Губы виолончели мягко пощипывали мне щеки, шею, грудь, волосы на груди, опять шею, нос, глаз, ухо, рот, опять шею, опять грудь. А зубы чуть-чуть, но очень приятно, прикусывали кожу, цапали меня за совершенно не нужные мне рудиментарные соски, печально напоминавшие мне, что я мог родиться и женщиной, что наверняка уберегло бы меня от многих неприятных приключений… Когда-то матушка говорила мне, что она очень хотела иметь девочку и назвать ее Кармелой. Я никогда не страдал транссексуальностью, но все же не раз пытался представить себе, как бы я вел себя, если бы родился Кармелой Браун. Единственным минусом, с моей точки зрения, была возможность забеременеть, — все остальное — чистые плюсы. Ведь мне, чтобы влиять на дела в родном графстве или городе, пришлось бы учиться, пробиваться, зарабатывать деньги, а Кармеле Браун для этого пришлось бы сделать самую малость — выйти замуж за мэра или шерифа, банкира или владельца колбасной фабрики. Причем, если Ричард Браун даже чисто теоретически выше этих постов и положений вряд ли сумел подняться бы, то Кармела вполне могла стать супругой генерала, верховного судьи штата, сенатора, президента, наконец.
Впрочем, положение мужчины, в некоторых случаях, все же предпочтительнее. Правда, я не совсем понимал, что происходит: то ли я играю своим ножным смычком на этой гладкой и когтистой виолончели, то ли это виолончель играет на мне. Чтобы разобраться наконец, я подмял свою музыку под себя и заиграл что-то очень быстрое — я в жизни не прикасался к настоящим смычковым инструментам, даже к фидлу, а потому ни одной пьесы, разумеется, не знал.
— А ты зверь… — прохрипела Соледад, и ее зубы впились мне в плечо, правда, не очень больно, но след остался. Оторвавшись от моего мяса, она зажмурилась, напряженно стиснула зубы, сжала крепче объятия, задержала дыхание и наконец заорала.
Там внутри все было словно в оливковом масле, смычок словно ездил взад-вперед, будто мальчишка по ледяной горке, привязанный за пояс резиновым амортизатором. Такой аттракцион я видал в Канаде, куда однажды ездил на Рождество…
В этой проклятой Соледад все было прекрасно. Волосы, черными струйками застывшей нефти стекавшие по подушке, временами казались щупальцами какого-то странного и опасного, но манящего к себе животного. Тонко вздрагивавшие ресницы над закрытыми глазами, ноздри и рот, обдававшие меня теплым и тревожащим ароматом каких-то цитрусовых дезодорантов для зубов, сами зубы, наконец, поблескивавшие из-под больших влажных губ, которые она время от времени обмахивала кончиком алого языка — все это было нацелено на одно: будить жгучую, сводящую с ума страсть. Но при этом, как ни парадоксально, вовсе не хотелось, разогнавшись до бешеной скорости, полететь