— Потому что это подло, как подумаешь о нищете, в которой погрязла большая часть человечества. Почитайте Достоевского, почитайте Толстого, почитайте Кропоткина! Нас гонят! Нас травят! Никого не волнует, под каким забором мы помрем.
— К вашему сведению, — сказал Фридрих, — я знаю их всех: и Кропоткина, и Толстого, и Достоевского. Но не надо думать, что вы единственный человек на земле, которого травят. Меня тоже травят. Всех нас травят, дорогая моя.
— Но вы-то едете первым классом, — ответила она, — и вы к тому же не еврей. А я еврейка! Вам известно, что значит быть еврейкой в России?
— Зато теперь мы едем в Новый Свет, — сказал Фридрих.
— Моя участь мне хорошо известна, — промолвила девушка. — Знаете, в какие проклятые лапы я угодила, в лапы каких эксплуататоров?
Она заплакала, и так как она была молода и всем своим нежным обликом напоминала Ингигерд, хотя принадлежала к совсем иной расе — темноволосой и темноглазой, — Фридрих почувствовал, как его одолевает слабость. Его все больше охватывало сострадание, а он знал, что это чувство ведет напрямик к любви. Поэтому он силой заставил себя вернуться к жесткой тактике. Он сказал:
— Я врач и здесь заменяю своего коллегу. Вы угодили в лапы эксплуататоров, но меня это не касается. Да и что я могу поделать? К тому же все вы, русские интеллигенты — что женщины, что мужчины, — истеричны. А мне эта черта прямо-таки претит.
Желая убежать, она резко поднялась. Удерживая девушку, Фридрих схватил ее сначала за правое, потом за левое запястье. Тогда она бросила на него взгляд, исполненный такой ненависти и презрения, что он не мог не ощутить всей страстности ее красоты.
— Что я вам сделал? — спросил Фридрих.
Он сам был напуган: боялся, что и в самом деле что-то натворил. Он ведь выпил. И был возбужден. Если бы сейчас кто-нибудь сюда вошел, что подумали бы о нем? Разве жена Потифара, от которой спасся бегством Иосиф Прекрасный, не пустила в ход испытанное средство?
Он повторил:
— Что я сделал?
— Ничего, — ответила девушка, — если не считать того, что вам вообще свойственно: оскорбили беззащитную девушку.
— Вы в своем уме? — спросил Фридрих.
— Не знаю, — неожиданно ответила она.
И в эту минуту суровость и ненависть, написанные на ее лице, уступили место безграничной покорности. Такого мужчину, как Фридрих, эта перемена не могла не тронуть, но она и обезоруживала. Он забылся. И тоже утратил власть над собою.
Этот удивительный случай, в котором смешались воедино шаги, взгляды, любовь и прощание навеки, умчался, как сон. Вильгельма все еще не было, и Фридрих, после того как гостья стремительно удалилась, вышел на палубу, где созерцание звездного неба, накрывшего беспредельный океан, как бы очищало его душу. По натуре и по образу жизни он не был донжуаном; поэтому он сам удивлялся, что необычное приключение воспринял как нечто самое естественное на свете.
В этот час Фридрих окидывал мысленным взором миллионы лет жизни человека на земле и подводил горестные итоги бытия и смерти. Но кончина должна была быть незадолго до начала. Смерть и смерть, думал Фридрих, — таковы границы для неисчислимых количеств забот, надежд, желаний, самих себя уничтожающих наслаждений и для возникновения новых желаний, иллюзорного обладания и реальных утрат, для бедствий, сражений, встреч и разлук — для всех этих неудержимых процессов и преображений, связанных все с новыми и новыми страданиями. Фридриха успокаивала мысль о том, что теперь, когда море так спокойно, эта молодая женщина из России, как и все ее товарищи по несчастью, забылась безмятежным сном, отрешившись от великого безумия жизни.
Размышляя таким образом в ожидании корабельного врача, Фридрих ненароком обернулся и заметил неподалеку от трубы в углу какую-то странную темную массу, привалившуюся к стене. Подойдя поближе, он различил фигуру спящего мужчины, который сидел на полу, натянув шапку на глаза и прижавшись бородатым лицом к складному стулу. В этом человеке Фридрих признал Ахляйтнера. Задавшись вопросом, почему он при температуре четыре-пять градусов мороза скорчился здесь, вместо того чтобы идти к себе спать, Фридрих вскоре нашел правильный ответ: в трех шагах отсюда была дверь в каюту Ингигерд. Ахляйтнер, верный пес, играл роль сторожа, роль цербера, роль обезумевшего от ярости ревнивца.
— Бедный малый, — громко сказал Фридрих, — бедный глупый Ахляйтнер!
И к охватившему его искреннейшему, чуть ли не проникнутому нежностью состраданию присоединилась тоска любящего, но разочаровавшегося мужчины, какого можно проследить в столь многих описаниях от Ницше и Шопенгауэра вплоть до самого Будды Гаутамы, который на вопрос своего ученика Ананды: «Как, господин мой, надо обходиться нам с женщиной?» отвечал: «Избегайте встреч с ними, Ананда!» Ибо суть женщины, говорил он, неисповедима, как путь рыбы в воде, и ложь для нее все равно что истина, а истина все равно что ложь.
— Тсс, коллега, что это вы тут делаете? — С этими словами осторожным шагом подошел доктор Вильгельм с каким-то аккуратным свертком в руках.