И вот в это-то оживление, солнечную полосу света и в мою перемежающуюся бледность (ибо я всегда бледнею как бы полосами, периодами, на несколько головокружительных минут, причем это связано не с эмоциями, а, как я полагаю, с каким-то специфическим нарушением обмена, и всегда в это время у меня кружится голова) — и вот в это вот оживление, солнечную полосу света, в мою головокружительную бледность и вошла — не вошла — вплыла — девушка, блестящая, легкая, самоуверенная, в голубых велюровых джинсах, золотистая. Во всех своих первых впечатлениях я припоминаю потом (прихотливая избирательность памяти) лишь ощущение
Я сразу потерял голову. И она, конечно, это заметила. Но ей это было все равно. Корреспондентке такой-то газеты, репортерше.
Она быстро ходила от картины к картине, делала какие-то заметки в блокноте, а я жадно следил за ней. Теперь, после первого шока, я мог рассмотреть ее подробней: складной зонт, небрежно болтающийся на запястье, полураспущенный, с крупными живыми каплями дождя; желтый кожаный пиджак реглан, черная кожаная сумка с черными молниями, раскрытый фотоаппарат на груди с обнаженным объективом — она прилаживала к нему бленду, приготавливаясь снимать. Волосы длинные, подвивающиеся, до плеч — льющееся, проливное золото. И не только волос, но и всего ее облика: голоса, жестов, походки. Немножко, под свой золотистый цвет, полна. Во всем видна легкость, небрежность, насмешливость и вежливая презрительность ко всему, что не она сама, — и сокровенная во всем этом теплота.
Она подошла и встала рядом. Скользнув взглядом по стене, она заговорила со мной, полунасмешливо разглядывая меня, но как бы не видя меня:
— Вы художник (?).
Я что-то промычал в ответ. Да и спрашивали ли меня? Я не был уверен. Никак не мог понять, спрашивала ли она о профессии или утверждала мою художническую ценность. Но эта двусмысленность ее интонации так подходила к ней! Потом я пойму, как верно было это мое первое наблюдение — быть может, и единственно верное мое наблюдение над ее психологией: неуловимость ее характера начиналась с этой ее интонации и в ней же, этой интонации, растворялась.
Затем она еще сделала круг по залу, а я пока заново знакомился со своими картинами: как и все мало уверенные в себе художники, я разглядывал их глазами последнего критика, я наново любил их после похвалы — и наново презирал их после чьей-либо скуки.
— Итак, вы художник, — опять подошла она ко мне, и снова я не понял: то ли утверждалась моя принадлежность к многочисленному клану всех балующихся кистью, то ли из всех работ она выбрала мои.
Я благосклонно наклонил голову: мол, если будет угодно.
Подсунув мне под нос сверкающую головку портативного магнитофона, она попросила меня рассказать немного о себе, о своей основной профессии — на этом она особенно настаивала. Но, опережая ее дальнейшие вопросы, я промямлил в микрофон что-то насчет своих «творческих» замыслов, надеясь увильнуть от ответа. Но она домогалась своего. Тогда, словно ложась на амбразуру дота, я сказал, что я:
— Маляр. — Так почему-то тогда я стыдился своей профессии.
— Маляр? — изумилась она. — Вот весело! Ах да, тут же написано, — нагнулась она к табличке.
Весело ей.
— Штукатур-маляр, — уныло уточнил я, — или маляр-штукатур, так будет правильнее.
— Отлично! — порадовалась она за меня, собирая аппаратуру. — Вы очень и очень подойдете. Приглашаю вас на чай — настоящий индийский, еще не фасованный, только что из Одессы.
— Когда же? — робко спросил я, не веря своему счастью.
— Прямо сейчас. Заодно доделаем и передачу.
Увидев мою нерешительность, она засмеялась и еще добавила:
— Да вы не бойтесь, я ничего с вами делать не стану. Попьем чайку — и по домам. Товарищ маляр-штукатур.
Конечно, я с радостью согласился. А между тем солдатики и акушерки тоже нашли, как видно, общий язык и томно ворковали, не обращая на наши шедевры никакого внимания. Даже старшина нашел себе какую-то жеманную особу и уже перед ней развивал свои дальнейшие соображения о прекрасном. Я без сожаления покинул этот совместный пехотно-акушерский ток.
Накинув на себя свой холодный (можно: «немодный» — замена не по смыслу, а ритму), накинув на себя свой немодный болоньевый плащ, я вприпрыжку спускался за моей знакомой по лестнице, прикидывая на ходу свои возможности. Мне они казались приличными.
Мы шли и молчали. Чувство единения и легкости, которое, несомненно, возникло между нами возле моих картин, теперь покинуло нас. Казалось, мы готовы были уже расстаться.
Но опять пошел дождь, и она раскрыла над нами свой японский, медового же оттенка, зонтик. И сразу возникло чувство дружественности, близости, даже интимности — и она придвинулась ко мне плечом. Я думаю, во всем был виноват он, этот золотистый зонтик, — и в том, что случилось после; не знаю почему, но мне до сих пор кажется, что женщина, пустившая вас под свой зонт, скоро приблизит вас.