Она не привыкла рассказывать истории. И в сеннике стоять не привыкла. Она замолчала. Зачем она вспомнила это сейчас? Наверно, из-за выражения лица юного Тоурда: мальчишка глазел на нее с тем же удивлением, что и Тоурд – его дедушка, паренек с Холма, который прибежал запыхавшийся, равнодушный ко всему: и к тому, что говорят, и к тому, кто смотрит, – проскакал по камушкам до большого валуна, и протянул руку (лодка, полная народу, уже отчаливала, а девушка – само удивление), и сказал возбужденно и по-ребячески:
– Папка говорит – можно. Я ему сказал, что ты косить умеешь.
Братья уже перестали петь. Один из них был из-за пьянства не в состоянии двигаться и не мог воспрепятствовать тому, что они называли «похищением ребенка», а двое других крепко удерживали ее. Она кричала им: «Отпустите!», вырывалась, лодка раскачивалась; разыгрывался скандал. Лодочник – громила в жилете, вмешался в этот межгосударственный конфликт и спросил, в чем дело. Братья, галдя, отвечали: «Она у нас поедет в Америку! Девка несносная!» Она снова попыталась встать, но они удерживали ее, пьяные, один из них упал на молодого человека в шляпе, а тот сказал:
– Она хочет замуж за вон того паренька.
– Не лезь не в свое дело, Грим Козловый башмак! – сказал упавший брат, сорвал с него шляпу и выкинул за борт. – Ха-ха!
В перегруженной лодке вспыхнула драка. Суденышко начало крениться у валуна. Женщины завизжали. Лодочник велел им «прекратить немедленно!» громовым голосом – но все впустую: в середине лодки пятеро мужчин сцепились друг с другом, и лодка опрокинулась в воду. Наша Душа Живая высвободилась из плена, поднялась на борт, улучила момент, когда посудину подогнало к земле, и схватила Тоурда за руку. Он вытянул ее на землю: ту землю, которая так тянула ее назад.
Она повернулась к валуну и в последний раз взглянула на братьев. Они рьяно избивали своих попутчиков, стоя по щиколотку в соленой воде. Самый пьяный из них вывалился за борт. Тут посудина встала набок и в мгновение ока накрыла собой людей. Пятнадцать человек, уезжавших в Америку, снова поплыли к Исландии. А он и она вместе побежали со взморья – навстречу своим пятидесяти семи годам, навстречу новой почетной хижине, которая быстро стала старой, навстречу тринадцати детям, которых в итоге стало всего десятеро. Остальные, о которых она просила его, умерли в колыбели.
– А они? Твои братья? Они в Америку не поехали? – спросил изгнанник в сеннике.
– А я почем знаю, где они, – фыркнула она, отряхивая фартук, – но, надеюсь, они там просохли. Хочешь стакан из-под молока себе оставить? Ну так оставь. – Она повернула свой орлиный нос в сторону дверей коровника и пошла прочь по неровному полу. Парень сказал ей вслед:
– Бабушка! А другая девушка? Эта Сигрид?
Она остановилась и посмотрела в дырку в стене сенника. В ней было темно. То ли я вышел на вечернюю прогулку, то ли лег спать.
– Сигрид? Какая еще Сигрид? А дырка-то так и осталась.
– Сигрид, которая в магазине работала. С ней что стало?
– Стакан оставь себе, – сказала старуха и закрыла за собой дверь коровника.
Сигрид Сёбек вышла за Йоуна Гримсена и прожила век на Косе, стояла за прилавком магазина, затем – кооператива, но детьми ее судьба не благословила. Что бы там с этой дыркой ни было. Адальбьёрг – Душа Живая редко ездила в город, но уж тогда брала с собой самых «свежих» детей. Они с мужем никогда это не обсуждали. Она никогда не расспрашивала своего Тоурда о Сигрид и никому не говорила о ее роли во всех этих давних событиях, кроме Тоурда в сеннике. До этого момента вся история была похожа на романтическую сказку. И все же брак, начавшийся спешкой на взморье, многолюдным фарсом, оказался счастливым и безоблачным. Сложности стерли все сомнения. Бедность и хлопоты не допускали конфликта чувств – его сконструировали в более позднюю эпоху. И хотя счастье на старых хуторах с землянками было, может, и невелико – его нельзя было назвать несчастьем. Счастье было – возможность спать на таком хуторе, обладать таким хутором, не быть обреченным пробираться сквозь буран к какому-то другому хутору в вечных скитаниях по миру. Счастье – быть сопричастным хейди, пяди Исландии, а не быть вынужденным днем обрабатывать клочок Америки, а долгими ночами – строки на исландском языке.
Я же был Америка.
Она проснулась счастливая подле остывшего фермера и в последний раз взглянула на него: на свой континент.
Глава 24
Я некоторое время стоял во дворе в полной растерянности. Я увидел то, что никому не хочется видеть. Я отписался от этого. Я чувствовал себя как человек, утопивший свой прекраснейший цветок. Во второй раз за время своей посмертной жизни как писателя я решил оставить эту долину. Я поднялся на чердак за своими славными лондонскими туфлями. Я уже давно присвоил старые сапоги из пристройки, которую я явно сочинил на всякий пожарный случай – если книга переживет меня и я буду жить в ней, – а это как раз то, что писатели склонны забывать.