— Что ты делаешь? — кричит отец, побледнев от волнения, бросается ко мне, хватает меня за руки, вцепившиеся в створку окна, сдергивает со стола и, когда я уже стою на полу, закатывает мне две пощечины, справа и слева, и ревет: — Никак не угомонишься, болван?!
Я весь дрожу, щеки красны от стыда и от ударов. Я хотел бы уничтожиться, не быть — так грызет меня огненный стыд. Но очень скоро эта мука во мне деревенеет, и я чувствую телом, каждым его членом, сердцем, что одеревенел до глубины сердца, и стою равнодушный, неподвижный, нескладный; и с трусливою ненавистью смотрю на отца, который бранит меня без умолка. Потом взглядываю на мать; все еще сжимая руками грудь, она говорит:
— Слыханное ли дело? Совсем было сердце остановилось! — И вспоминает: — Мало ты, что ли, напугал маму утром?
Насколько отец бледен, настолько же она красна, и глаза кажутся влажными. Уж не плакать ли она собралась? Из-за меня?
— Не понимаю, — говорит она, оборачиваясь к отцу, — совершенно серьезно, у этого ребенка голова набекрень. Не тронь его! — говорит она отцу, который раздраженно расхаживает взад и вперед вокруг меня, готовый, мне кажется, продолжить расправу.
— Нет, голова на месте, — говорит отец, — только никак он не угомонится! — И снова кричит на меня: — Не можешь найти себе другую игру, идиот?!
Мать говорит:
— Брось, не волнуйся, в следующий раз он будет умнее. — Она гладит и похлопывает отца по руке, а тот спрашивает ласково:
— Ты очень испугалась?
Мать улыбается, хотя глаза все еще влажные.
— Ну конечно! Сердце совсем перестало биться. Но сейчас уже лучше, только голова разболелась.
В ответ отец снова бросает на меня сердитый взгляд, мать сдерживает его, потом она садится у стола, а отец продолжает ходить взад-вперед.
Хотя я уже почти совсем остыл и умом вижу все холодно, остро и точно, лицо продолжает гореть. Я думаю, мать скорее потому только удержала отца от новых ударов, что он был очень бледный и мать не хотела, чтобы он «волновался» дальше. А отец хотел ударить меня еще, наверно, из-за этого самого «волнения», которое я им причинил, и главным образом, я думаю, потому, что мать испугалась и, как она выразилась, «у нее сердце остановилось, и голова болит».
Их волнения, страхи меня нисколько не трогают. Я так думаю, что сердце у матери не остановилось по-настоящему, как она говорит, ведь у меня сердце никогда не останавливалось и голова никогда не болела. А бледность отца и его волнение мне только страшны и противны, точно также, как его крики. Я не чувствую к родителям никакого сострадания, как не жалею и самого себя. Так тебе и надо, думаю я, почему ты не выскочил из окна?
Наконец шаги отца замедляются, к матери возвращается ее обычный цвет лица, отец останавливается перед нею и спрашивает ласково:
— Как твое сердце? Уже в порядке?
Мать кивает головой, мол, да, да, потом вынимает из кармана кофточки носовой платок и начинает вытирать глаза, которые блестят слезами. Я не знаю, страхом ли они вызваны, эти слезы, но догадываюсь, что каким-то образом они обращены не целиком ко мне, и потому именно жалею свою мать лишь совсем немножко; да и это сострадание сливается со стыдом, который я испытываю, и с трусливою, но испытующею ненавистью, с которой я гляжу на своего отца. Слезы матери скоро переходят в настоящий плач, и я боюсь, как бы по этому случаю отец не вернулся к пощечинам, и говорю себе: надо стерпеть. Пока, однако, он только бросает на меня пылающий раздражением взгляд, в котором есть и презрение, и больше не обращает на меня внимания; он гладит руку матери, только одну, потому что в другой зажат платок, в который она плачет, теперь уже в голос.
Ее лицо искажается и краснеет, я впервые вижу, чтобы она так горько плакала, и, может быть, думаю я, немножко и из-за меня, и перекошенное лицо стало таким некрасивым, и это трогает меня чуть больше. Отец все время стоит рядом, пытается ее успокоить, а она отвечает, плача:
— Мне лучше выплакаться. — Потом слезы медленно, но все же высыхают. — Ох, какая я несчастная, — говорит она, обернувшись скорее к отцу, чем ко мне. — Как можно делать такие вещи? Он и раньше был шалун, всегда путается под ногами, все утро только и знал, что портить мебель, да это уж ладно, и с Олгушкой ссорился, но такого я бы все-таки не могла про него подумать.
Отец обращается к Олгушке:
— Ссорился он с тобой?
Олгушка отвечает тихо и сдержанно, я чувствую, что она боится отца:
— Он только хотел взять мою сумку.
— А с тобой, Эрнушко?
— Со мной нет, — отвечает Эрнушко спокойно, как и подобает хорошему ученику.
— Если он вас хоть пальцем тронет, тут же скажите мне, я ему кости переломаю! — говорит отец и, обернувшись ко мне, продолжает: — Я тебя научу порядку! Ты у меня угомонишься! Только посмей еще прикоснуться к мебели!
Мать говорит:
— Не тронь его сейчас, лучше спроси, почему он это сделал.
Отец в ответ:
— Потому что угомониться не может, слишком привольно ему живется!