Я вижу, с ним никак не сладить. Олгушка тоже здесь, косички уже подлиннее, и юбка тоже, она ходит в третий класс, глаза тут же загораются, и я вижу, она приняла бы сторону Эрнушко, если бы я с ней заговорил. Но я не желаю препираться сегодня, я радуюсь, что «прав», и хочу за обедом осторожно, но все же гордо коснуться этой темы перед отцом. Заранее боюсь, что и с ним лада не получится и что мать надо мною посмеется, но все же рискну, потому что, мне кажется, оба в хорошем настроении. В таких случаях я боюсь отца меньше обычного, хотя не знаю, откуда берется его хорошее настроение: он никогда не рассказывает, такие вещи надо читать у него по лицу.
Я открываю ему свое желание, и, в самом деле, все происходит так, как я и думал: мать смеется надо мной, а отец говорит, улыбаясь:
— Мы все прекрасно знаем, что в книгах сказок есть люди и дети, которые хотят, чтобы стулья плясали и виноград разговаривал.
Я дерзко перебиваю:
— И им за это не попадает!
К счастью, настроение отца не портится.
— Конечно, нет, — говорит он, — потому что этих пляшущих стульев и поющих абрикосов они требуют не от родителей.
Я набираюсь еще большей дерзости и, хоть и не перестаю бояться, вычитываю ему из книги: «Дорогой отец, дайте мне говорящий виноград, он мне нужен позарез!»
Отец еще не хмурится, но улыбка уже не такая приветливая.
— Ты прочти дальше! — говорит он и берет книгу у меня из рук. И сам читает слова, которых я никогда не слыхал из его пуританских уст: «Ох, дорогой мой и единственный сын, этого во всей моей стране не сыщешь, откуда ж я тебе возьму?»
Я молчу и не смею что-либо прибавить к этому ни взглядом, ни словом, а отец читает дальше: «Тогда сын сказал: отец мой, не горюй, я пойду искать этот чудо-виноград, чтобы он исцелил сердце моей маленькой сестрички. Так он сказал, опоясался мечом и ушел…»
Последние слова отец произнес с ораторской значительностью и заключил:
— Вот что важно. Этот мальчик хотел этот говорящий виноград и пляшущий стул не для себя, а для больной сестры. И не перевернул все в доме вверх дном, а отправился на поиски.
И прибавил:
— Когда ты вырастешь такой большой, что сможешь уйти и искать для себя сам, я тебя ни в коем случае не стану удерживать, даже если ты именно этого будешь желать — пляшущего стула и говорящего винограда. Но, может быть, у тебя появятся другие заботы.
Он сказал это с иронией, с иронией и улыбкой настоящего еврейского пуританского священника, как человек, который не очень верит в такие уходы и в такой виноград и уж вовсе не считает такое начинание своевременным и подходящим для собственного сына.
Всему этому аккомпанировал звонкий смех моей матери. Этот смех, беззаботно вырывавшийся из ее сердца, так же беззаботно туда и возвращался, не задевая моего сердца.
Я молчал и ел.
Еда всегда вселяла в меня животное смирение. Мясник, бакалейщик, торговки на базаре, булочник, дрова в плите, обходившиеся так дорого, жир, глупо шипевший на дне кастрюли, весь день разлучали меня с матерью, но благодетельно сближали нас всех, едва только мы садились за стол. Лицо матери сразу молодело в парах супа, голос, улыбка теряли в обычной своей «насмешливости», и я замечал также, что эти пары, а потом мясо и овощной гарнир немало смягчали и отца. По мере того, как длился обед, стальная синева его глаз становилась все более кроткой, все более отзывчивой, так что со своими просьбами я обращался обычно за едой, следуя примеру матери и брата с сестрою. И правда, отцу за столом часто случалось обещать мне дешевую книжечку сказок, Олгушке — какую-нибудь ленточку, Эрнушко — новую тетрадь, матери — новое платье, перешитое из старого, подушку или вышивку в одну из комнат. В такие минуты я не чувствовал в отце привычной обидной снисходительности или насмешки. Я видел в нем настоящего отца, и мелкие обещания и слова ободрения наполняли меня не только животною благодарностью, но и безмерным стыдом — из-за того образа его, который я обычно носил в своем сердце.
От моего внимания не ускользнуло и то, что в такую пору ему случалось и развеселиться, и вот, после еды, закурив сигару и развернув газету, он мог громко смеяться в ответ на шутливые, ребяческие замечания моей матери, и я не чувствовал в этом ничего обидного или пренебрежительного ни у нее, ни у него. И сам я, в полном восторге от обеда, который приятно пузырился во мне, скромно вливался в их веселье одною-двумя широкими улыбками. Полученные обещания мы все старались, по мере возможностей, увидеть исполненными немедленно. После многочисленных разочарований я мало-помалу убедился, что исполнения обещания надо просить тут же, за обедом, или немедленно после, потому что то были единственные минуты, когда мой отец без раздражения, без слов порицания и предостережения, без расспросов и допросов мог раскрыть свой кошелек. Разве что меланхолическая морщинка прочертит лоб или вздох промелькнет в бороде, но это я еще как-то мог перенести, не испытывая стыда.