к старухе претерпело решительные изменения, сначала считал ее чуждой ему, бесстрастной и холодной, пребывающей в каком-то ином, куда ему пет доступа, пускай и незлобивом а все ж безразличном ко всему остальному, мире. И он, случалось и такое, пытался разрушить этот мир, чтобы между ними установилось хотя бы относительное понимание. Трудно было знать, что рядом есть человек, однако ж не уметь поговорить с ним. Но постепенно понял, что это ее состояние созерцательности идет не из чувства неприятия его, напротив, в ее глазах не раз замечал не только удивление, а еще и участие к его судьбе. Да и в том, что она переделывала в юрте за день: убирала ли постель, варила ли чай для него — тоже угадывалось участие, правда, приметить это было непросто, и даже он, чуткий и к малому проявлению душевного движения со стороны других людей, не всегда умел разглядеть… Но со временем понял, что она принимает живейшее участие в его судьбе, а если не скажет об этом, то не потому, что холодна и занята только собою, вовсе нет, поднявшаяся среди суровой земли, она и сама есть отражение этой земли, и хотела бы сказать о том, что на сердце, да так уж с малых лет приучена что не скажет. Однако ж и это суждение продержалось недолго. Однажды Бальжийпин вернулся в юрту уже потемну и, при тусклом свете аргальных лепешек увидев старуху, ее глаза, его словно бы обожгло вдруг, он не скоро еще сдвинулся с места, стоял у низкого порожка, держа в руке тяжелый матерчатый полог, и смотрел… Сияла в тех глазах такая боль, что жутко сделалось, страшно, уйти захотелось теперь же чтобы не видеть… Но он оказался в состоянии одолеть в себе тревогу и подошел к старухе и заговорил, и она не отвернулась, поглядела ему в лицо, стала слушать… И постепенно боль, что была в темных глазах, начала таять, но все ж не исчезла вовсе. Уж много времени спустя Бальжийпин догадался, что она всегда при старухе, сделавшаяся привычной, как шуршание шкур в непогоду, которыми отделана юрта, все точит, точит, и никто не в силах помешать этому.
Старуха, как и он, не чуждалась людей, но и не тянулась к ним неутолимо, она, пожалуй, лучше и увереннее себя чувствовала, когда ничто не нарушало ее стойкого и грустного одиночества Но ведь и он, случалось, пускай не часто, тоже стремился к этому и находил особое, ни с чем не сравнимое удовольствие, если его подолгу никто не тревожил, не при ставал с вопросами, не требовал соблюдения условностей, которые так устойчивы в людях. И это появилось не сегодня, не вчера, а казалось, с самого начала жило в нем, то загораясь ярко и неколебимо, то становясь неприметнее.
Схожесть между ним и старухою особенно явственно проявлялась в их отношении ко всему сущему на земле. В смуглом лице старухи всякий раз, когда упадало на землю утро и длинные лучи солнца скользили по вершинам деревьев, или же, напротив, когда солнце, изморясь за день, слабое, утруженное, спешило в незримое отсюда, сокрытое за гольцами, жилище, ярко проступали перемены. Такие же перемены, Бальжийпин чувствовал, происходили в душе у нее, и он тоже, понимая это, ощущал перемену в себе.
Он, как и старуха, думал про здешнюю землю, как про нечто одушевленное, разумное, нигде-то не спрячешься от нее, и под крышею отыщет и посмотрит в глаза строго. Сколько раз ощущал на себе этот взгляд, и смущался или же, напротив, радовался. Но как бы там ни было, появлялось па сердце чувство надобности в этом большом мире. И за то он был благодарен земле, и не робел, когда оказывался один посреди глухого леса, куда и жадные солнечные лучи не имели доступа, или же, уйдя в себя, во все, что жило в нем, вдруг оказывался на берегу древнего сибирского моря, грозного и хмурого в осеннюю нору, когда ни на минуту не умолкает как бы изнутри байкальского чрева идущий из самой глубины яростный и властный гул. И тогда Бальжийпин не спешил покинуть берег, стоял и, все распаляя и так волнение необычайное, радость едва ли и самому себе понятную, с наслаждением, о котором только мог мечтать, смотрел в ту сторону, откуда, с каждым, разом делаясь все мощнее и выше, бегут волны и разбиваются об острые камни.