Отошли, забылись те веселые времена, и конский промысел выродился в конокрадство, что было уже не доблестью и почетом, а делом презренным и осуждаемым, так как угоняли теперь лошадушек свои у своих, а это было все равно как предательство и попрание святых уз казацкого товарищества. Правда, конокрадство всегда стремились приписать цыганам, или еще кому-то чужому, но ловились чаще свои. Слава на волка, а шалят-то пастухи… Да и кто из чужих мог знать наши стежки-дорожки, свычаи-обычаи, кто мог, не привлекая к себе внимания, выследить, где ночуют сегодня те кони, где и как их закрепляют-запирают…
Свои в гости ходят, свои шкоду шкодят, свои зависть плодят, свои коней уводят…
И в пример такому суждению дед Игнат вспоминал случай, очевидность которого подтверждала его правоту. А дело было такое. У друга батьки Касьяна, станичного священника отца Димитрия на старость завелась пара добрых коней. Купив бричку на красных колесах, на них объезжал он окрестные хутора, совершая свои требы. Ездил, когда возникала нужда, в Катеринодар, на рынок там, в гости к зятю и, случалось, к самому благочинному — отцу Елпидифорию, по делам прихода — яко к начальнику своему, поисповедоваться, а то и просто — засвидетельствовать почтение, получить от него благословение или отеческое наставление. Кони были ладные, не заезженные, а главное — любимые хозяином.
— И не было такого станичника, — вспоминал дед Игнат, — который, полюбовавшись на выезд батьки Мытра, не почисав бы потылицу (т. е. затылок) и не сказав бы, шо добре живе поповска братия, як имеет таких коней! А зависть плодить — черту годить…
— Шож, — вздыхал дед, — у каждого свой грех, только у одного он с маково зернятко, а у другого — с головку того мака, а у третьего — с вавилоньску башню! Та не про то наша байка… Хоть трохи и про то… И вот однажды по ближним станицам прокатилась очередная волна конокрадства. Оно всегда проходило волной. Тихо-тихо, и вдруг — слышишь: в том углу украли лошадей, через неделю — в соседнем… Жди третьего случая! Так вот, когда такая волна стала приближаться к нашему юрту, отец Димитрий, посоветовавшись с благочинным, помолясь, справил воротный запор, ночами по несколько раз выходил на свое подворье, бдил… А когда воры-конокрады нахрапно увели строевого коня со двора станичного писаря, то спать ложился на конюшне, тем более, что лето в тот год было на редкость теплым, если не сказать — жарким. А тут как раз случилось, что у него гостевал племянник, матушкиной сестры родной сын — молодой хорунжий Полтавского полка. И тот лихой офицерик, уезжая, подарил дядьке своему, то есть отцу Димитрию, револьвер. Так, на всякий случай, чтобы он, дядько, чувствовал себя увереннее в смутную конокрадную пору. Оно, конечно, священнику револьвер, может, и противопоказан, но будучи под хмельком, отец Димитрий, посомневавшись, взял оружие.
Конюшня была просторной. Постелет он у ее широких ворот прямо на земле пуховые перины, накинет на них рядна, положит рядом матушку Аграфену и посапывает себе до утра. Кони отдыхают в своих стойлах, позвякивая цепными чембурами, из открытых дверей идет прохлада, а для верности у отца Димитрия под подушкой — заряженный и всегда готовый к бою тот самый племянников револьвер.
И вот однажды в теплую лунную ночь отец Димитрий посреди сна вдруг почувствовал какую-то душевную неуютность. А спал он, как оказалось, на спине. Подумалось сквозь дрему, что это от непривычки телесного положения. А может, лунный свет оказал на святого отца свое небесное притяжение, но только стало ему как-то сумно и тревожно. Приоткрыл он глаза и видит: прямо перед ним с вилами наизготовку стоит кладбищенский сторож Пантелей Шкандыба. Стоит и водит теми вилами у самой шеи священника.
Отец Димитрий его сразу узнал. Еще бы: именно он, станичный поп, годов так десять тому назад посоветовал атаману и «обчеству» взять на кладбище того Пантюху, только что вернувшегося по ранению со службы и тут же похоронившего старуху-мать. Был Пантелей в роду своих Шкандыб последним и по старинному обычаю носил в левом ухе большую медную серьгу. По команде «равняйсь» все в строю поворачивали головы направо, и та серьга сверкала во всей красе перед командирскими очами. Начальник старался такого бойца по возможности не посылать на опасное дело, чтобы этот казачий род не пресекся в случае гибели его последнего представителя. Пантюха все же попал в какую-то передрягу и вернулся со службы с укороченной ногой и безобразным шрамом через всю щеку — от носа до уха. Не зря, видно, говорят, что Бог шельму метит…