И надо ж было такому случиться, что уже после того, как все японцы, не выдержав нашей силы, посдавались, кое-где из укрепленных дотов отстреливались самураи-смертники, что говорится, до последнего. Чтобы на том свете попасть в вечное блаженство, такой самурай должен был погибнуть в бою за своего микаду-императора и уложить как можно больше врагов — для собственного счастья. Вот он и шпарит из пулемета, клята его душа, до последнего патрона, а последний, если он оставался, конечно, живым — для себя. Ну, а чтобы тот смертник ненароком не уполз из своего дота, его приковывали к пулемету цепью, как злого барбоса.
Наши же, стараясь нести меньше дурных потерь, громили доты из пушек — у нас в конце войны всего было в достатке, и пушек, и снарядов, и боевой сноровки.
И вот как раз такой смертник-самурай и чиркнул пулей нашего Андрия в тот момент, когда он разворачивал гаубицу на прямую наводку. Пуля, она ведь дура, давно известно — нет, чтобы мимо пролететь в белый свет, как в копеечку, так она, скользнув откуда-то сбоку, прошила солдату левую ладонь, да так, что все пальцы вывернулись назад, хоть плачь, хоть лайся. Андрий, понятно, больше лаялся, что делу была какая ни то подмога. Ну, чтобы он не остался вовсе без пальцев, отвезли его сначала в медсанбат, а потом и в госпиталь — руку спасать. Ничего, вправили что куда следует, лишнее вырезали (у хорошего портного всегда остается лишний лоскут), остальное закрепили, забинтовали, лежи, боец-ухарец, до свадьбы заживет!
А обходы в госпитале делал врач-профессор, доктор по костям и, может, сухожилиям, или что-то там в таком же фасоне. У них, у ученых докторов, на каждый глист свой специалист, на каждое ребро — свое мурло. Что, скорее всего, на пользу: кто-то должен же про те ребра знать все секреты до тонкости, до мелкой мелкости… Вон святые, говаривал дед Игнат, и те, не глядя на их всесвятую благость, тоже специализируются: кто по хворям, кто по коням и прочей худобе, кто по грешному воинству… Даже, прости Господи, у воров, и у тех есть свой небесный покровитель, видать, знаток этого дела. А лекаря все же люди, не святые, им всего про все не постичь…
Так вот, этот доктор-профессор, присмотревшись к нашему Андрию и порасспросив его, признал в нем станичника-родича: он, оказывается, и был тот самый Прыськин племянник, что спасался от «кадетов» на дедовом баштане. Он, правда, Андрию не стал вспоминать про баштан, об этом рассказал Андрию дед Игнат года через три, когда тот вернулся с войны, целым и невредимым, при живой голове, на своих ногах, и пальцы на его руке работали исправно, слава за что дохтурам-хвершалам…
— Вот оно как бывает, — вздыхал дед Игнат, — гора с горою не сходятся, а человек человека когда-нибудь, да находит. Мертвых находят, а жива душа, глядишь, сама объявится… И что только не разделяет людей — и злоба, и случай, и война, и версты, а все одно — сходятся, сбегаются до кучи… Может, от того и род человечий не пресекся, и происходит то, что было, есть и будет… А иначе — разбрелись бы кто куда, и развеялись бы, как на ветру придорожная пыляка…
БАЙКА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ,
про казака Васька Рябоконя — «камышового партизана»
Была у нашего деда Игната одна байка, которую он рассказывал редко, и не только из-за привитой обстоятельствами осторожности, но и из опасения, что мы, его внуки, «шось нэ так» поймем, ибо события, о которых в ней шла речь, однозначному толкованию не поддавались. Главной персоной этих рассказов был его случайный катеринодарский знакомый Васько Рябоконь, прославившийся в теперь далекие двадцатые годы как «камышовый» партизан, по оценке советских властей — головорез и бандит, а по знавшему существо дела народному мнению — несчастный бедолага и мститель за кровавую неправду, в те годы чинимую казачьему народонаселению. Мститель подчас жестокий и беспощадный. И страдали при том противостоянии прежде всего простые люди, непричастные к сваре, хотя, может, кому-то и сочувствующие… Да и то, что волку в радость, зайцу — слезы…