Чтобы ответить на него, надо вернуться к проблематике, занимавшей в 1920-е годы молодого Бахтина. Как в его воззрения вошло понятие диалога? Книга 1929 г. была прямым продолжением линии ранних бахтинских трактатов; в этой книге Бахтин решал проблему изображения свободной личности – «духа», «идеи» героя. Достоевский, по утверждению Бахтина, показал человека в его свободе; средством для этого стала поэтика «полифонического романа», в основе которой – «диалог» автора и героя. Будем называть этот диалог из ранней редакции «высоким диалогом».
Он организован по принципам возвышенной кантианской (в конечном счете христианской) этики: человек,т. е. «герой», для «автора» – не средство, но самоцель; автор озабочен полной реализацией «идеи» героя, его «последней правды» о мире и т. д. «Автор» и «герой» в таком диалоге противостоят друг другу как два равноправных духовных начала, две самостоятельные «правды»; диалог при этом – этическое событие их встречи.Что же мы имеем в творчестве Бахтина 1930-х годов? Что представляет феномен «карнавала»? «Карнавал», по моему убеждению, – не что иное, как выродившийся диалог,
причем вырождение состоит в утрате его субъектами свободы, иначе говоря, своего личностного начала. Не обосновывая здесь детально данного утверждения (оно обосновано в моих других работах[1188]), заключу лишь, что если говорить о карнавальной поэтике (по мысли Бахтина, воплощенной в романе Рабле), то «автор» и «герой» предстают в ней одержимыми духом карнавала. Что же это за дух? Точнее сказать, здесь не дух, а легион их, ворвавшихся в социальную жизнь в результате снятия всех идеологических запретов, воцарения нравственных «вольностей» карнавального времени. Понятие именно «вольности» (как субъективности) соотнесено с «карнавалом», – с «высоким» же диалогом, что уже было сказано, связана идея «свободы».Итак, на наш взгляд, «диалог» и «карнавал» – два не просто различных, но противоположных духовных феномена. Там, где «диалог» – там личность, разум, свобода; это область смыслов, света сознания, быть может, даже Логоса. «Карнавал» же – это разверзание непросветленной бытийственной бездны, явление дионисийского хаоса, помрачение разума и торжество стихий бессознательного. Диалог – это игра интеллекта, античная диалектика; карнавал – господство безумия; диалог – трезвость мысли, карнавал – разнуздание инстинктов; диалог, наконец, – это день, карнавал – ночь человеческой природы.
В бахтинской же книге 1963 г. в четвертой главе мы имеем «карнавализованный диалог».
Что это такое, зачем он понадобился Бахтину? Очевидно, это не тот «высокий» этический диалог, которому, собственно, посвящена основная бахтинская диалогическая концепция, присутствующая в обеих редакциях. Согласно ей, человек раскрывает свою глубинную «идею» в атмосфере «свободы». Но карнавал – способствует ли он такому раскрытию? Вот Бахтин рассуждает в IV главе второго издания по поводу типично «карнавального» диалога у Достоевского – «диалога» Мышкина и Настасьи Филипповны. Этот диалог разворачивается в ситуациях скандалов, истерик, припадков и всяческих эксцентричностей. Мышкин – изъятый из обыденности, как бы лишенный «жизненной плоти», неуместный в своих проявлениях «идиот»; Настасья Филипповна с ее метаниями и неизбывным надрывом – специфическая «безумная». «И вот, – пишет Бахтин, – вокруг этих двух центральных фигур романа – “идиота” и “безумной” – вся жизнь карнавализуется, превращается в “мир наизнанку”»[1189]. Гостиная оборачивается «карнавальной площадью», где разыгрывается «мениппейное действо»; в атмосфере всех охватившего безумия «обнажаются души» участников мениппеи. Страшные вещи на самом деле изображает Бахтин! «Мениппейное действо» под его пером предстает хлыстовским радением, Мышкин и Настасья Филипповна – хлыстовскими Христом и Богородицей; гостиная Иволгиных – «сионской горницей», хлыстовским «кораблем», где отправляется хлыстовский культ. В подобной атмосфере «веселой относительности», «вольного фамильярного контакта» всех и вся [1190] происходят последние онтологические подмены: «ад» и «рай» пересекаются, «переплетаются»[1191] и наконец, меняются местами, – «автор» же, «демиург» этого карнавального мира, заходится «карнавальным смехом»[1192], что ничуть не смягчается «редуцированностью» этого смеха.