— Не плотник ли это? Не Иосифов ли это сын? Не брат ли он ремесленников, как и сам он — Яакоба, Йосеи, Шим’она, Йехуды? Сёстры его не живут ли между нами? — вот что стало слышно ему из рядов.
Как будто это что-нибудь меняло! Презрительный намёк на его происхождение не мог нанести ущерба: он сам это знал! Это было низко, мелочно, да и просто смешно; подобного рода речи не могли смутить его. Как будто не бывало среди пророков и царей Израиля пастухов, людей ещё более низкого происхождения. Как будто это важно, когда милость Господа касается тебя, и ты — Его избранник. Не выше ли ты тогда самих Небес? И ты же — последний среди всех, и должен быть внутренне готов быть им слугой и омыть их пыльные ноги. Только как объяснить это тем, кто закоснел в своих предрассудках, в своём поклонении богатству? Всего снега с Ливанских гор не хватит, чтобы затушить огонь любви к людям в его сердце. А им важно лишь то, чей он сын. Плакать ему или смеяться?
— Ты говоришь нам, что ты — Мессия, которого мы ждём, — раздался властный голос рош-га-кенессета, заглушивший иные голоса. Не плотник ли ты городской? Даже в собственном семействе не веруют в того, кто зовется Йэшуа из Н’црета! О тебе говорят в Й’руш’леме, в Кане и Кфар Нахуме, ты ходишь по окрестным сёлам, но нам не являл ты своих чудес!
В женской половине произошло какое-то волнение. Из рядов женщин были вытолкнуты мать Иисуса и сестра, бывшая замужем здесь же, в городе. Закрыв лица покрывалами, стыдясь того, что взоры присутствующих, причём осуждающие взоры, устремились на них, они покидали синагогу, не вынеся упреков и позора, обрушившихся на них столь незаслуженно. Иисус вздохнул, глядя вслед той, для которой хотел говорить, и которая заслуживала самого лучшего, чего он просто не мог ей дать… За себя ему никогда бы не было так больно. Бедное, кроткое, любящее сердце… Где-то в левой половине собственной груди возникла резкая боль, стало трудно дышать. Как мог он творить чудеса для них, когда они не хотели в него верить? Он ведь не Бог, он человек, пусть не обычный, пусть с дивным даром исцеления, но он нуждается в вере и любви так же, как они. И он не может быть им полезен, когда они готовы убить его лишь за то, что он не похож на них. Низкую ненависть питают люди к тому, кто обличает из безмолвным превосходством благородной жизни. Он был готов к этому, но не к тому, что эта ненависть обрушится на тех, кого он любит. Это было уже слишком, и не готов был он, совсем не готов это выдержать.
С трудом справляясь с болью, он обратился к возмущённым соотечественникам, ожидавшим ответа.
— Конечно, вы скажете мне присловие: «Врач! Исцели Самого себя; сделай и здесь, в Твоём отечестве, то, что мы слышали, было в Кфар Нахуме»[201]
. Он помолчал, боль никак не проходила, он не мог говорить так громко, чтобы слышали все, вплоть до последних рядов. Ибо хотели они того или нет, им нужно было это услышать.— Истинно говорю вам: никакой пророк не принимается в своём отечестве. Поистине говорю вам: много было в Израиле во дни Илии, когда заключено было небо три года и шесть месяцев, так что сделался большой голод по всей земле; и ни к одной из них не был послан Илия, а только ко вдове в Сарепту Сидонскую. Много также было прокаженных в Израиле при пророке Елисее; и ни один из них не очистился, кроме Неемана Сириянина.
Теперь это был уже не ропот возмущения и негодования — то, что он услышал в ответ через несколько мгновений, после того, как они поняли, что он им сказал. Когда они сообразили, что чудеса не ограничиваются местностью и родством, что Илия избавил от голода только финикиянку, вдову в Сарепте, и Елисей исцелил от проказы только враждебного сириянина. Это был вопль, рёв доселе сдерживаемой ярости. Значит, по мнению этого «плотника» и «Мессии», они не лучше прокажённых и язычников? Он что, хочет сказать, что они, кровь Авраамова и плоть его, не избранные даже, и отпали от Господа своего? Что ещё дано им услышать от своего соотечественника, которого они не хотели поставить даже рядом с собой?
Красный от гнева рош-га-кенессет, суховатый старичок преклонных лет, обычно исполненный величия, а теперь нелепо размахивающий руками и с трясущимся подбородком, забыв себя самого, кричал:
— Возьмите его, возьмите, он должен умереть! В пропасть его, в пропасть лжепророка! Пусть умрёт!
Но никто не смел приблизиться, ибо, не веруя в благо, которое он мог дать, верили в несчастья, которые он мог принести. Они верили всегда только в худшее. Лучшее оставалось сокрытым от них, они отрицали даже вероятность его. Может, поэтому с ними всегда происходило лишь худшее из возможного?