– Потому что вещь габаритная, – говорит он. – А всякие габариты дают тень и скрывают истинность намерений. Вот, предположим, делаешь революцию для всех, а получаешь гешефт для себя. Он же маленький ростиком, и когда потащили ящик, возникла в дверях невольная суматоха. Смидович решил бочком проскользнуть, чтобы создать в прихожей плацдарм для наступления. – Фарафонов гулко, с воем зевнул, обнажая зебры: коренные зубы были сплошь золотыми. «Золото хорошо для пищеварения, – однажды пояснил Фарафонов, – Не бывает заворота кишок…» Он угрюмо, с тоскою пообсмотрелся, наверное, уже устал от болтовни и его потянуло баиньки, но свободного королевского ложа не находилось. Фарафонов заранее приглядывал себе нору, чтобы отлежаться до утра и не бывать в этом доме до следующего помутнения рассудка. Конечно, лучше провести ночь здесь, чем в вытрезвителе, где напинают и обчистят.
– И ты заплатил ему за палец?
– Ну зачем же. За увечье заплатил дурак Косухкович. Мария Степановна, моя Нефертити, вы гулюшки? – позвал он хозяйку. В комнате скрипнула кровать.
– Херушки, а не гулюшки. Привяжется, как слепой к тесту, и никак не отвяжется. Такой нахал, – бормотала моя Марьюшка, ширкая валяными отопками по полу. Она потеряла всяческое терпение и вместе с ним уважение к гостю. Старенькой надоел долгий шум, хотелось покоя. О! Как я понимал ее, ибо во мне зрела такая же буря, но я, уже зная будущее, смирял негодование.
Марьюшка появилась в проеме двери сникшая, сутулая, высоко задрав плечи. Фарафонов оскалился, сделал вид, что не расслышал укоризн. Но не стерпел, съязвил:
– Милая моя, Марья Моревна, да у вас никак горбишко за плечишки? А я вас было сватать собрался.
– Ну и что? Эка невидаль. У всякой бабы горб спереди иль сзади.
– Так лечить надо. Я вас к знаменитому профессору в Кремлевку отвезу. Рядом с президентом повалят – и платить не надо. Я узнавал: койка в палате свободна. Будет ночная ваза из чистого золота и молоко из колхоза «Сердобский», где коров кормят докторской колбасою по триста рублей за кг.
У Фарафонова язык без костей, лепит первое, что придет на ум, вроде бы с придурью, но все складно как-то, с приговоркой. Видно, что прошел хорошую выучку в ЦК, где умели лепить горбатого.
– Горбатого только могила исправит – глухо, но с улыбкою, откликнулась Марьюшка, с интересом разглядывая стол, словно бы без ее участия обновились закуски и заедки, но там лишь прибавилось пустых бутылок. Сердиться на Фарафонова она не умела и тайно побаивалась, как всякий смирный русский человек до времени боится власти.
– Да, поди, не каждого? – затеял Фарафонов новый разговор и снова длинно, с мучительным вскриком зевнул, словно затягивали на горле удавку.
– Каждого, милок, каждого. Такой гнетень навалят, любую спину испрямит. Это у татар, сидя. Там уж навсегда с горбом… Ага… И воскреснут с горбом… А мы народимся все прямые, как младени, без горбика.
Фарафонов снова мучительно, с завыванием зевнул, стал теребить мокрый носишко, заламывать его на сторону, чтобы не уснуть; что-то вдруг раздвоилось у него внутри, сломалось, и стал Фарафонов походить на старого сморщенного ребенка.
– Ложились бы вы спать, Юрий Константинович. Уж кабыть не молоденький, в больших годах, а живете на рысях, бегом да скоком, – пожалела гостя Марьюшка. – Для вас постель налажена.
– В чужом дому не сплю. Боюсь помереть не в своей кровати. Сколько обузы… Скорая, милиция, дознание. Замучают без причины. Я лучше сердечных капелек приму и сон прогоню. – Фарафонов дрожащей рукою, расплескивая, худо попадая в бокал, налил коньяку. В бутылке еще оставалось много. – Пить или не пить, вот в чем вопрос! – Язык уже окоченел, заплетался, губы намокли и пошли пузырями, словно бы утроба переполнилась всклень… Да и то, сколько можно пить, сколько можно насиловать себя и для какой нужды? Словно бы кто-то враждебный стоит за спиною и неволит, направляет руку. Фарафонов выпил с таким мучением, так окаянно затряс головою, что я подумал, вот его сейчас вырвет на кожаную желтую куртку с бархатными лацканами и на голубой галстук с толстым узлом, и на белую сорочку с черным воротником. Но Фарафонов одолел проклятое вино и победно вскричал: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! Артиллеристы! Зовет Отчизна нас!..»
Я понял, что Фарафонова не сломает никакое проклятое вино, ибо так умеют пить только наши «органисты». И потому наша разведка лучшая в мире!
Тут в дверь, несмотря на ночное время, позвонили. То неожиданно посетил Поликушка. От переживаний у него заклинили нервы, и сосед, побарывая стеснение и неловкость, забрел за валериановыми капельками. Он гундел Марьюшке у порога, уже собираясь уйти, но тут Фарафонов совсем поборол окаянный хмель и понял, что в доме гости. А ему так не хватало свежих людей, новых впечатлений, чтобы размыть непонятную запруду в гортани, словно туда угодил ком вязкой пакли, и развязать немеющий язык. Ухо у Фарафонова встало топориком, как у западносибирской лайки, и в старческой бормотне, едва просачивающейся из прихожей, он различил булькающий, плачущий голос Поликушки.