– Потому и не снятся упокойники, что я вожу их, как товар. Мне за работу деньги плотят… Кто трупы-то возит, тот у Господа в приемышах, – словоохотливо откликнулся дядько, ловко разворачивая покоенку на крохотной кухне. Я едва поспевал за мужиком. Казалось бы, ему-то какое дело до суеверных обычаев; отволок, как ни попадя, к ямке, да и дело с концом, а он уряживал свою работу с толком, какой требовали древние обычаи. Словно он-то, усатый дядько с золотой фиксою во рту, и был тем самым Хароном, съехавшим от реки смерти на Москву по вынужденному совместительству.
…А чего Марьюшке возвращаться, коли дом так и не стал родным. На Суне-реке теперь надо ее искать… Идет по берегу молодая, с ясным горячим взглядом, попинывая камень-орешник в струистую воду… На родимой горке хотела упокоиться, возле мамушки, а вот как привелось…
У меня вновь защемило в груди, словно открытую рану ковырнули.
В лифт заползли, как в сейф, тесно прижавшись друг к другу. Пришлось Марьюшку поставить на ноги. Харон придерживал ее со спины за плечи. Одеяло присползло с головы, и спящее восковое лицо матери с острыми рожками белого повойника оказалось напротив моего. От матери несло стужею, будто только что достали из холодильной камеры. Я приобнял мою Марьюшку, чтобы не рухнула на заплеванный пол с черной щелью глубокого подвала, и невольно закрыл глаза.
…Грустно-то как, Господь мой. И поделом, поделом мне, изменнику, на испытание; погнал мать из дому на потрошение, нарушил ее единственную просьбу. «…Эх, сынок-сынок, и чем я так тебя разобидела?» – наверное, горько шепчет ее душа, отлетая за пределы чужого развратившегося города.
Я годами размышлял о логических природных системах, и вот одна из них при мне и при моем участии неожиданно замкнулась в неизбежное кольцо… Вроде бы этого конца не избежать, все, родившись, вздымаются в горку, но одних тащат на санках, а другие карабкаются на коленках, обламывая ногти. Моя Марьюшка была из тех, последних, на кого антисистема еще с рождения надевает тягловое ярмо бесконечной нужды и, нагружая постоянной непосильной барщиной, пытается стащить за лямку обратно в пропасть. Но могла ли ее жизнь при неизбежности круговорота сложиться по-другому? И какой бы она стала, если бы?..
Лифт встряхнуло, створки с грохотом разъехались, света в темном коридоре не оказалось (какой-то придурок в очередной раз выкрутил лампочку), и мы словно бы вступили в притвор ада. Харон матерился, нащупывая дорогу. Притираясь плечами к стене, вытащили мою Марьюшку на белый свет. Во дворе дожидался фургон. Распахнутая ржавая дверь, склизкий, даже на взгляд, железный пол с пустыми ящиками в дальнем углу – старая машинешка доживала свой век, перевозя мертвецов. Я с недоумением озирался, думая, что ошибся ненароком. Я, наивный, полагал с какой-то стати, что за матерью придет черный катафалк с темными непроницаемыми стеклами, один вид которого вызывает скорбную печаль.
– Слышь, хозяин? На счет три, – привел меня в чувство московский дядька и решительно качнул покоенку, так что меня повело в бок, и я невольно подчинился команде. Мы забросили Марьюшку в кузов, как скотскую тушу, и она неожиданно гулко сгрохотала о железный пол. Харон торопливо закрыл дверь, со скрипом вставил тугой засов. Вытер потный лоб и сказал, извиняясь, глядя мимо меня. – Надо же… Кажется, одно костье, а тяжелая…
Часть третья
1
Несколько грустных уроков заимел я по смерти родительницы. Я окончательно осиротел, и не на кого стало опереться на всем белом свете. И не только осиротел, ибо со смертью матери (как, наверное, случается со всеми нами) обсеклось, отступило от меня в потемки бытия родовое обиталище, земля отичей и дедичей, коей утешал себя в горестные минуты, да, если станет совсем худо, закину мешок походный за плечи и двинусь на родину, открою избу, протоплю настывшую печь, знакомую с детства каждой щербатинкой, и примусь заново обживать дорогое мне гнездо, устилать его пухом и травяной ветошью, как то делает любая перелетная птица, достигшая своих коренных мест, но оказалось, что матушка забрала как бы с собою и те родные, кровные пространства вместе с прозрачной рекою и болотинами, и домашним взгорком, и дремучими розовотелыми борами, и переливистым небом, со всеми теми крохотными приметами, коими мы так сладимо тешим и нагружаем сердце и постоянно носим при себе, как те же уши, нос, губы иль глаза. Вдруг обнаружилось, что не к чему стало ехать, все стало враз чужим иль поиссякло, даже коренная изба, потерявши хозяйку, до времени осела на все стулцы, пошла вкось, стала годной лишь на дрова. Труба-дымница упала, раскатилась по кирпичику (как написали соседи), и замшелое крыльцо провалилось, а значит, приехавши в деревню, придется искать ночлега в гостях, смотреть в чужую горсть, каждый раз выискивать приветных струек в уставшем голосе старухи-соседки, приютившей меня… Иссяюю-то все уже, наверное, давно, годы назад, но чувство оставленности, покинутости нахлынуло только сейчас… Ой как худо быть на своей родине постойщиком!