Главный же посыл в цепочке сбоев – это просьба Верха к низу о снисхождении к пирующим, о жалости к ним, как к страдальцам за народ. Не наказания за грехи, за растление малых сих, за напрасное убиение живого времени, но жалости к разбойникам и похитителям твоего лада: де, ну случилось не так, как подгадывали реформаторы, ну малость промахнулись, не подрассчитали, но никто вас не обманывал, ну получилась несостыковка, и вы, миленькие мои, потерпите сколько-нибудь, извернитесь из кулька в рогожку, делайте, как мы, подставьте ближнему ногу, отриньте всякую жалость к ближнему, изъедающую ваше будущее, не нойте по несчастному соседу, еще живому, но уже похожему на трупище ходячее; только сильные и алчные выживут под остывающим небосводом, ибо скоро и солнечные лучи станут консервировать и выдавать по норме в запаянных цинковых сосудцах. Не завидуйте богатым и сильным, не гневайтесь на похитивших власть, это страшный порок, так и в заповедях написано, не возмущайтесь понапрасну, не тратьте последних сил, не насылайте гнева на удачливых, но бесцеремонно ищите успеха везде и всюду, вырывайте у ближнего своего из глотки последний кусманчик, не нянькайтесь со слабым, но всячески помогайте ему умереть: подведите под локоток к могиле и столкните его без особых волнений, чтобы он не отнимал ваш глоток воздуха…
И это при повсеместном строительстве церквей в стране… Какой-то повальный уход от Бога, отторжение внутреннего Хозяина, который прежде, при всеобщем атеизме, не дозволял упасть человеку, изгнание его из души, как вовсе лишнего, надоедливого нахлебника, попрание староотеческих заповедей, нынче напоминающих невыносимые и такие лишние вериги… Да, в церковь поспешил народ, но так прежде бежали и в магазин за куском колбасы, с тем же самым опасением, что вдруг не достанется ему, вдруг всю благодать перехватят, разнесут по знакомым, расторгуют с черного хода…
…Когда-то я замысливал эти порядки с самыми благородными намерениями, полагая, что они-то, конечно, обойдут меня стороною, и вот в короткое время уже сам забыт напрочь той дьявольской артелью, откуда сошел, и незаметно стал изжитым, лишним человеченкой, которого упорно сталкивают в ямку прежние друзьяки, искренне удивляясь и сердясь, что я, чудной и непонятливый, зачем-то упорно цепляюсь за холмушку глинистой землицы и не хочу скатываться вниз, где так уютно, пахнет прелью… Я заступал путь молодым, я заедал их время (как казалось им), отнимал крупицы блага, и потому, прикованный к Поликушке, не имел уже своей воли. Все мое нажитое, мои бесценные сокровища мыслей, мой чувственный мирок, мои надежды и упования, мои тревоги и радости, даже мое тленное, такое крохотное и ничтожное, что скоплено было за годы по крупицам, принадлежало отныне более сильным и хватким. Я как бы пользовался временно чужим, откусывал от чужой лепешки, хотя она и была замешана из моей мучицы и выпечена на моем сердечном жаре. Мое «я» было уже отлучено от меня, и внутренний Хозяин едва справлялся со службою в моем храме, готовый покинуть меня. А может, это я изгонял Его, потому что с Ним, непримиримо-придирчивым, так трудно жить, надо постоянно поноравливать ему, услуживать, поклоняться со страхом, чтобы не прогневить, не натворить лишнего, не сподличать…
Есть люди, которые никогда не чувствуют сердечной гнетеи, не испытывают душевной тревоги, они всегда и при всех властях поклончивы и приятны во всех отношениях, не лезут на рожон, не качают своих прав, но с особенным потаенным азартом втихомолку сыскивают только свою выгоду, а почуяв вкус перемен, умеют без натуги прислониться к любой власти, даже самой противной их душе, и подрядиться на доходную и непыльную работенку, внутренне не страдая и не напрягаясь, хоть сошли их срочным порядком к папуасам, хоть к алеутам, хоть к гамадрилам, хоть на Стрит, хоть на Брайтон-Бич. Это люди мира, мировые интернациональные люди, двоеверные и троеверные. Вот и Фарафонов из этой же породы стриженых-бритых…