Читаем Беглец из рая полностью

Говорят, баба с возу, кобыле легче. Казалось бы, поплачь да и воспрянь. Какой груз с плеч свалился. Ведь не девочка уже, чтобы пластаться со скотиной. Мало ли горбатилась за жизнь-то, ой! Одних детей поднять что стоило, не в сказке сказать… Но батюшки-светы, ведь осиротела до времени, не с кем теперь и слова молвить, как ты хошь, а новой скотинки уже не осилить. Где денежек переймешь… Да и то сказать: пока была коровёшка, все считала себя в здоровье и как бы прикрытой от невзгодья, ибо с кормилицей-поилицей не пропадешь, она спасет. А тут как бы осталась бабеха одна на юру под беспощадным житейским ветром.

Слыхал от людей, что если часты беспричинные слезы, и глаза живут на мокром месте, значит, близки полный склероз и прострация, голова устала от насилия, а отдохнуть ей не дают, и она плачет в беспомощности своей, источает через очи надсаду, чтобы облагоразумить хозяина. Не заметишь грозящей беды, и вот ты уже тень от мечтательного человека, еще лежащего пластом в кровати, но уже и блуждающего меж небом и землею… Это и есть гроб повапленный, о чем сокрушались древние монахи. Живой еще вроде бы человеченко, а уж и мертвый.

Каких только безумных картин не нарисует бездельный шалтай-болтай. Вон у себя во дворе все валится, требует присмотра, и вместо того, чтобы клопа давить, взял бы, милый, топоришко да и занял бы руки: и время бы скрасил, и ум обнадежил, де, не все еще пропало, не все похилилось, есть к чему прислониться.

День да ночь – сутки прочь. Вроде бы тихая, безмятежная, растительная жизнь в деревне, но коли присмотреться сердечно к буднему потоку, несущему нас, как щепины из-под плотницкого топора, сметенные в реку, то захватит такой круговорот страстей, что впору захлебнуться и потонуть. Писательством что ли заняться, а не мастерить голые схемы, которые по защите докторской улягутся кирпичиком в архивный Монблан и умрут за ненадобностью, хорошо, если какая-то чудная родственная душа случайно нападет на захороненную папку и, сдунув с листов прах времен, развернет ее, как мумию из саркофага, найдет забытые мысли крайне важными и хотя бы выдаст за свои. Но это так редко случается, чтобы из глубоко захороненной куколки вдруг излетела бабочка…

Шаркая калитками, из хлева выбрела Анна, долго запирала дверцу на замок, как-то неладно вдевала его в проушину, бормотала сама с собою, как бы тронувшаяся умом.

– Хорошая коровка-то была, вечная ей память, – подал я голос в сумерки.

– Ой, кто это? – испуганно вскрикнула старуха, вглядываясь в заулок и, наверное, не узнавая меня.

– Это я, Анна Тихоновна, ваш сосед…

– Ой, Пашенька, это ты? – неожиданно обрадовалась старая. – Ведерница была… Два ведра в день. Теперь и вам-то молочка не пивать, бедные вы мои. Осиротели, вот… Господь покарал, а за какие вины. Чем я так насолила, что наслал Милосердный грозу на меня? Иль судьба моя – до смерти беды считать?

Я промолчал. Да и что мог ответить унывной, чем утешить печальницу? Кощунственно подумать, но по сыну, пожалуй, так не страдала бы она, случись несчастье.

– И мой-то бедило – только рюмки считать. Летом кажинный день праздник, будто в Жабках деньги печатают. И откуль берут только? На хлеб не найдешь, а на водку всегда…

Скрипя ступеньками крыльца, Анна тяжело поднялась в дом. Не дожидаясь приглашения, я зашел следом. Я – думающая машина, а впечатления – топливо для нее. Я – пчелка, кочующая по цветам, и люди – мое разнотравье. Я – тяжеловоз, тянущий поклажу по бездорожице, по снежным тягунам, и люди, прижаливая меня, протаптывают мне хоть слегка облегчающий след…

Гаврош был дома. Он лежал на древнем деревянном диване времен покорения Крыма с высокой резной спинкою, подложив под безмясую спину овчинный кожушок. На груди мостился здоровенный лохматый кошак и урчал под ласковой рукою хозяина. Над диваном висела деревенская пастораль, написанная на клеенке бродячим мазилою: на лесной поляне меж кудреватых берез бродили сытые лоси с отвисшими утробами, а чуть в отдалении, на холмушке, охотник трубил в рожок, сзывал с гона собак… Вот эта картина да, пожалуй, молодая лосиная лопасть, увенчанная кроличьими старыми шапенками, напоминали, что в избе живет егерь – властелин здешних мест.

Завидев меня, Гаврош спихнул с груди кошака, прошел к столу, отпахнул створку окна, высунулся, озирая деревню приметливым взглядом. Был он в семейных трусах по колени, ноги, как остроганные палки. Сплюнул с нижней губы слюнявый присохший окурок и тут же запалил новую «цидулю», отчего-то выдувая чад не на улицу, а в кухню. Потому, как выцвели глаза, как сквасились в ухмылке тонкие губы, я понял, что Гаврош почти трезв, но у него горят трубы, и мужик с тоскою думает, где бы найти стопарик. Словно бы поймав утерянную мысль, Гаврош с ласковой улыбкой повернулся ко мне.

– Павел Петрович, ты умный человек. Под твою дудку вся Москва пляшет.

– А под твою вся деревня плачет, – перебила мать.

Перейти на страницу:

Похожие книги