Лекомцеву в родном городке все казалось милее и дороже. Видно, небо учит человека сильнее любить землю. Воздух стал будто слаще, чем был, и Лекомцев с наслаждением дышал, чувствуя аромат земли.
Может, ни на какой другой планете нет больше такого воздуха и такой красоты! Планета Земля — это удивительный оазис во вселенной. Здесь не только воздух, но и вода, и цветущие сады, и самое великое чудо природы — люди. Для них, для людей, надо беречь этот оазис жизни. Беречь так же, как она сама, мать-Земля, бережет свое тепло.
Поздней осенью, когда по ночам приходят зимние холода, утром от изморози становится белым-бело. Но копни землю и увидишь, как оттуда, изнутри, поднимается легкий, молочный пар. Ты увидишь, как земля дышит теплом. Да если и зимой, в самую что ни на есть лютую стужу, будешь забираться в глубь земли — тот же теплый, душистый пар, как от свежевыпеченного хлеба, вскружит голову.
Как хорошо, что земля держит тепло. Пока это тепло есть, будет и жизнь. Потому, куда бы летчики ни улетали, в какие бы стратосферные дали ни поднимались, их всегда влекут к себе земные ориентиры. Ведь и красота неба — от Земли. Если бы не земля — давно бы наскучило им пустое синее однообразие. Отдели небо от Земли, от человека, и поблекнут все его краски. Небо без человека мертво.
Эти прекрасные чувства звали Лекомцева писать стихи. Так близко сходились в его душе поэзия и полеты.
И вдруг все у Лекомцева (он был уже капитаном) переменилось. Последний полет безжалостно перечеркнул его достижения и радости. Муторно стало у него на душе. Погасли глаза, сник голос, и походка стала какой-то нетвердой, качливой.
В небе, при неудачах, так, видимо, и случается: времени мало, а земля близко. Один у него был выход — оставить самолет, катапультироваться. Лекомцев уже выполнил задание, уходил с полигона, когда услышал какой-то странный звук, словно бы взорвалась хлопушка. Самолет повело вправо, он стал припадать на крыло, как подстреленная птица.
Что бы в воздухе ни случилось, мысль о земле — одна из первых. Лекомцев подумал о посадке: «Буду клеить (от Курманова перенял он это словечко) левый разворот». Он попытался изменить направление полета, но ощутил сильное сопротивление, и его будто током пронзило: «Рули». Немедленно доложил руководителю полетов подполковнику Ермолаеву:
— Первый, я — тридцатый: отказывают рули.
Ермолаев уточнил информацию:
— Самолет управляем?
— Ограниченно!
— Можешь посадить?
Лекомцев понял — на посадочный курс ему не зайти. Он нацелился приземлиться в стороне от полосы на ровной и хорошо накатанной площадке. Но поведение самолета было загадочным, необъяснимым. Лекомцев не знал, как он поведет себя дальше, и потому о посадке определенно сказать не мог.
— Не хватает крена, — доложил он на КП.
«Какая же тут посадка…» — подумал Ермолаев и ответил буквально через секунду, но так как связь до этого шла без пауз, то эта секунда показалась Лекомцеву долгой. Он знал, какое решение примет подполковник Ермолаев, но все равно ждал.
— Тридцатый, катапультируйся!
— Понял… — прохрипел Лекомцев, внезапно застигнутый мыслью: «Легко сказать — катапультируйся. А если причины не найдут, что тогда?!» Он вспомнил требования Курманова: «Летчик должен чувствовать самолет, как самого себя». Лекомцев не мог понять, что с самолетом, он ему показался чужим. Тут хочешь не хочешь, а загадку надо разгадывать, сражаться до последнего, вести самолет на землю.
Заход на посадку в черте аэродрома не получился. Разве майор Курманов учил так появляться над своей «точкой»?! Пришел, развернулся «вокруг хвоста» и — на родимую землю (так фронтовики делали, чтобы не угодить в прицел противнику). Сейчас Лекомцев размазал заход, он у него получился как расползшийся на сковороде блин.
Самолет, всегда стремительный, легкий, сделался тяжелым и таким неуклюжим, будто создан был не для полета. Лекомцев не чувствовал гармонии, не стало той слитности летчика, и самолета, без которой немыслим боевой полет.
Мозг Лекомцева работал с полной нагрузкой. Кто знал, сколько оставалось секунд, отпущенных ему судьбой для завершения полета? Время есть время. Взаймы его не возьмешь, а в критические моменты оно решает все. У Лекомцева времени мало, а узнать надо было ему многое. Не сами же рули отказываются слушать летчика. Что ограничило их движение? Откуда сухой хлопок, похожий на взрыв? Пока крылья держат самолет — надо лететь.
— Тридцатый, катапультируйся! Слышишь? Катапультируйся! — требовал руководитель полетов Ермолаев. Находясь на земле, визуально наблюдая терявший высоту самолет, он больше, чем кто-либо, сознавал неотвратимость трагической развязки. Упрямое молчание Лекомцева выводило его из себя. Чего он тянет? Это же безумство!
— Катапультируйся! Катапультируйся! — все более ожесточаясь, кричал Ермолаев в микрофон.
Лекомцев был охвачен одной страстью — продлить полет. Только бы продлить. На секунды, на мгновения! Машина, возможно, успеет что-то сказать ему. Ведь услышал когда-то давным-давно Курманов «зуд», а другие не почувствовали его и определили только по показанию приборов.