Но кроме сплетён, хвастовства и рассказов безвредных были и такие, которые плачевно кончились для зачинщиков. Хорунжий Палявин, сходивши в Париж, нашёл, что фрак удобнее чекменя, и, надевши фрак, шапокляк[60]
, брюки в обтяжку, с лорнеткой в руках стал гулять по Новочеркасску. В первый день собаки порвали ему брюки и пострадал немного фрак, но Иванов, портной из «Арсис сюр Оба», исправил изъяны, и франт, приводя в смущение казачек и возмущая стариков, продолжал свои прогулки. Дамы сторонились от него и считали это неприличнее, чем проскакать голым по улицам, что сделал хорунжий Жмурин. Жмурину простили — он был хорошо сложён, красив и имел белое тело, а Палявину фрака простить не смогли. Анна Сергеевна возмутилась, и старик Зимовнов, через атаманскую канцелярию, донёс обо всём Платову. «Очевидно, — отписал Платов, — бедняга сошёл с ума, что нарядился в костюм, званию сумасшедших токмо присвоенный. А потому, — гласила резолюция, — посадить оного хорунжия и кавалера в сумасшедший дом сроком на один год».Вот в какое сумасшедшее время закатил Сипаев пир по случаю соединения с домом Каргина. С тех пор как Сипаев вернулся с большими деньгами и с ещё большими связями, про Марусин «грех» все позабыли, и Маруся, пышно одетая, сидела в гостиной, окружённая старухами и замужними казачками. Она была баба хоть куда. Не хуже других она выговаривала: «в моём полку этого не было», «бачка отличился в авангардном бою при Матюрове», «нам пожаловали генерала», «бедный Николенька убит при обороне деревни Рейк». Её роговский Ванюша с успехом сходил за сына письменного Николая Петровича, хотя все отлично знали, что он родился на пятый месяц после свадьбы. Но такова натура человека: что одному прощается легко и просто, другому не простится никогда. А с Сипаевым теперь ссориться было опасно.
Мужчины шумели в кунацкой, атаманские песенники откашливались и громыхали своим инструментом в сенях и на кухне; Анна Сергеевна поспешно отдавала последние распоряжения.
— Да, — слышался густой бас старика Зимовнова, ходившего таки с молодёжью под Тарутино, — послужили мы, можно сказать, Царю-батюшке и всевеликому войску Донскому.
— Да что, камрад, — повернулся к нему молодой совсем полковник Елисеев, — было тяжело старые кости поднять?
— Асиньки? — спросил старик. — Ты это меня, малолетка, как назвал?
— Камрад — это обозначает приятель.
— Ты меня так не моги называть, по-басурмански, — строго осадил его Зимовнов, — а то я тебя того хуже назвать могу.
Елисеев осёкся.
— Господа, — кричал Сипаев, — балычка отведать, водочки. Пойдёмте закусить.
Громыхая шпорами, двинулось всё знатное черкасское общество в столовую и принялось за закуску.
Атаманские песенники грянули весёлую^ песню.
Под аккомпанемент весёлой песни, с присвистом, дудочкой и скрипкой, весело пилось и елось полковникам, есаулам, сотникам и хорунжим.
— Вы, батюшка, не стесняйтесь, икорки-то ещё положьте, всё одно свиньям выкидывать, — мягким баском уговаривал молодого сотника Зимовнов.
— Я ем! — с полным ртом отвечал тот.
— И ешьте, и пейте, хорошее дело.
В дверях показалась с подносом, уставленным драгоценными саксонскими хрустальными рюмками и графинчиками, красная, приветливо улыбающаяся Маруся. Ей так нравилась роль хозяйки!
Все мужчины повернулись к ней. Платовский адьютант, невысокий, коренастый мужчина, с рыжеватыми усами, нависшими на рот, звонким тенорком завёл песню, гости, смеясь, подхватили. Какой-то хорунжий с салфеткой в руке бросился к песенникам и замахал им, чтобы они замолчали.
и, сделав маленькую паузу, хор разом затянул:
И все, начиная со старика Зимовнова, низко-низко поклонились Марусе.
— Просим милости! Не обессудьте, — звонким голоском, играя серыми глазёнками, говорила Маруся, — чарочка-каточек, катись ко мне в роточек, чарочка-каток, катись ко мне в роток. Алексей Викторович, не обессудьте на угощении и на добром слове.
Гости разбирали рюмки, кланялись хозяйке и опрокидывали в рот.
— Признательность моя да воспреследует вас до конца вашей многострадальной жизни, — сказал адьютант Платова.
— Много лет жить и здравствовать, мужа выбрать по вкусу и по согласию!
— Хозяюшке спасибо за угощение.
— Ручку, добрейшая Марья Алексеевна!
— Ишь, чего захотели! А поднос куда же я дену?
— Хо-хо-хо! Умеете вывернуться.
Маруся поставила поднос на стол, выбежала на минуту для последнего совещания со стряпухой и, вернувшись, пунцовая от плиты и от радостного волнения, низко, в пояс поклонилась гостям и, тряхнув упрямыми волосами, слезшими на глаза, звучно, громко и радостно сказала:
— Просим милости за стол, атаманы-молодцы!