Со слов самого Шоу можно представить, чем различались между собой его противники: «В Беллоке уживаются как бы два существа: французский крестьянин с его свирепым индивидуализмом и страстной привязанностью к земле — и самоотверженный католик, книжник, словом, кардинал аристотелевской выучки. Земельку свою Беллок крепко держит в руках, а душу сохраняет в надежном банке. Хулиганить его научили скачала в Оксфорде, потом на военной службе, в артиллерии, и в литературу он вошел уже законченным хулиганом, за плечами которого яркая жизнь, а не клуб «Сэвил». Таких, как Беллок, пролетариат послушает, пойдет драться, и очень может быть — не за правое дело, как крестьяне в Вандее. Зато эдаких бунтовщиков будет уважать правительство, которое они поставят у власти, и это же правительство, кстати, будет оберегаться от них военно-полевым судом».
А какова могла бы стать в подобном же случае роль Честертона? Он «будет счастлив и не потрясая общество, властей, собственность и гражданские узы. Ему можно доверять безгранично — отдыхай, полиция! Честертон забарабанит в дверь и убежит, или приляжет на пороге, и выскочивший на стук обыватель полетит вверх тормашками. Он просто расшалился сверх меры. Все это делается не со зла, а так — шутки ради. Дружелюбие, беспечность, искренность, доброта, великодушие и непритворный демократизм — вот что такое Честертон. В споре он уступчив, а Беллок стоит, как камень». К характеристике Беллока и Честертона Шоу вернется еще раз и выскажет, в общем, то же самое, только чуть смягчив тон: если и были у Беллока какие-нибудь убеждения, то называть их убеждениями можно лишь «в пиквикском смысле»; а Честертон — это живой Питер Пэк, нестареющий мальчишка.
Шоу любил Честертона, а тот писал о Шоу в своей автобиографии: «Всякий ответ Бернарда Шоу, который мне доводилось читать, радовал мою душу, бодрил сознание. Неисчерпаемы честность и доброта его ума… Из нашего спора я привык получать больше радости и удовольствия, чем другие — из полюбовного согласия».
Полемика между Шоу и Честертоном происходила на сцене, велась через газеты, и в свой час Честертон разродился книгой о Шоу, которую сам Шоу аттестовал мне в таких словах: «Сама по себе это очень хорошая книга. Ко мне она, правда, не имеет никакого отношения, потому что Г. К. Ч. никогда серьезно не задумывался над моими сочинениями. Вот он указывает на мою ограниченность: некий герой в «Майоре Барбаре», вещает он, всенепременно должен был сказать то-то и то-то, и тогда Шоу преодолел бы свою ограниченность. Это смешно, потому что мой герой высказался именно в этом роде, и Честертону достаточно было открыть книгу (может, у него не было книги?) и справиться в тексте. Но если вы забудете о моей персоне, книга вас отблагодарит: в ней много хорошего. А какая это благожелательная книга!»
В 1913 году одному из мрачноватых членов Диккенсовского общества запала в голову мысль сделать что-нибудь для Диккенса (или для Общества). Было решено устроить силами видных членов Общества открытый «Суд над Джоном Джаспером, обвиняемом в убийстве Эдвина Друда». Честертон согласился быть судьей, Сесил Честертон — адвокатом, Дж. Камминг-Уотерз и Б. Мац — обвинителями, а Шоу — старшиной присяжных, которых набрали из знаменитых писателей. «Суд» был назначен на 7 января 1914 года в Кингс Холле, в Национальном спортивном клубе. Вопрос о том, убил ли Джон Джаспер Эдвина Друда, был для «диккенсианцев» не праздный: они множество раз обсуждали его на своих заседаниях
[144]. Диккенс унес в могилу развязку своего последнего романа, оставил «Тайну», и лучшие умы бились над ее разгадкой. «Суд» должен был показать их высокую компетенцию, всполошить газеты и послужить к славе Диккенсовского общества.Конечно, участники «суда» будут рады любому проявлению юмора. Пусть обронит к месту какое-нибудь насмешливое замечание Честертон, пусть Джи-Би-Эс выкинет какой-нибудь свой номер, а защитник бросит остроумное возражение — все это будет даже кстати. Ведь Диккенс и сам был немного юморист. Однако главное — торжественный дух трибунала; именно так: серьезность, чуть приправленная шуткой.