В машине говорят по телефону. Мне предлагают сесть в машину; на мой вопрос, арестован ли я, никто не обращает внимания. Сидя в машине, я преувеличенно громко повторяю свой вопрос: арестован ли я? Тот, что держит в руке мое удостоверение, спокойно отвечает: «Вам незачем так кричать» господин Долль». И машина трогается. Я еще не решаюсь в это поверить: я сижу между двумя паладинами и удивляюсь, как легко можно превратиться из благодушного наблюдателя в кипящего от злости участника. Мы проезжаем мимо толпы перед порталом церкви, я узнаю красные волосы Люси; значит, и. Аманда где-то рядом. Они везут меня по городу в неизвестном направлении. Я стараюсь запомнить лица этой троицы, как будто собираюсь составлять их фоторобот. Минут через десять звонит телефон, водитель снимает трубку. Он явно получил какое-то указание, потому что сразу же останавливается, отдает мне удостоверение и говорит, что я могу идти. Я сдавленным голосом обещаю им, что у этой истории обязательно будет продолжение, но никакого продолжения, конечно же, не будет.
Илона Сименс, моя последняя подружка, пригласила меня на Рождество к себе, но я сажусь в машину и еду к родителям. Я давно их не видел. Мы с ними очень быстро достигаем той критической точки, когда уже все сказано и говорить больше не о чем; мы налегаем на еду и молчим. Самое приятное у них то, что они любят друг друга. В моем багажнике телевизор, далеко не бескорыстный подарок: их черно-белый телевизор отравляет мне всю радость просмотра информационных передач. Моя мать страшно расстроилась, когда я перебрался из Гамбурга в Берлин и оказался отделенным от нее сразу двумя заборами. Она уже заранее настраивалась на то, что мы теперь почти не будем видеться, а отец сказал: все из-за того, что людям обязательно нужно знать, что творится за сотни километров от них; это и разрушает семьи. Из Гамбурга до Люнебургер-Хайде, где они живут, было рукой подать, и я постоянно ездил к ним, не знаю зачем.
После ужина мы сидим все вместе в гостиной и медленно приближаемся к критической точке. Они заставляют меня надеть плотные вязаные носки – пол в доме холодный и из дверей дует. Сибилла Хинриксен вышла замуж; мать сообщает мне это очень осторожно, как страшную весть, которую никак нельзя скрыть. Когда я готовился в университет, мы с Сибиллой считались женихом и невестой. Сибилла была хорошей партией. В это трудно поверить, но у нее было четыре груди. В каком-то известном романе говорится о феномене многогрудия, и мои слова можно принять за продукт фантазии, возникший под влиянием прочитанного. Но это действительно правда; Сибилла, кстати, не знала о существовании этой книги, у нее просто было четыре груди – под двумя обычными, которые находятся там, где им и положено быть, еще по одному маленькому сосцу-рудименту; это выглядело так, как будто им запретили дальнейший рост. Я не мог насмотреться на это; воспоминания о Сибилле, наверное, давно бы уже потускнели и изгладились в моем сознании, если бы не эти два маленьких магнита, по-прежнему притягивающие память.
У моей матери, страдающей нарушением кровообращения, вскоре начинают слипаться глаза. Несколько минут она с улыбкой борется со сном, потом уходит– Отец достает из буфета бутылку портвейна. Он любит мужские разговоры. Завтра, увидев магазин, я удивлюсь, говорит он: они выкинули книги и перешли на игрушки – торговать и книгами, и игрушками невозможно, слишком мало места. Книги идут все хуже – больше хлопот, чем прибыли, а игрушки берут хорошо, и к тому же они украшают магазин. После этого краткого коммерческого отчета он переходит к моей личной жизни. Они с матерью уже давно поняли, что в отношениях с женщинами мне не хватает решительности. Они уже представляют себе, как я остаюсь у разбитого корыта, без жены, без семьи, и кто должен предостеречь меня от этого, если не родители? Он спрашивает, нет ли у меня каких-нибудь изменений на личном фронте. Я качаю головой. Он вздыхает и наливает себе пару капель вина.