На этом роль администратора Ананкину наскучила; он кисленько скривился и поставил росчерк.
— Вот.
— Спасибо, Павел Федосеевич.
— В следующий раз… а впрочем, чего это я, не будет никакого следующего раза. Вы когда у нас выходите по плану на защиту? В октябре? — Он откинулся на спинку кресла и показательно забарабанил пальцами. — Да-с! И сколько ж мы таких навыпускали, безработных. Вот на хрена, скажите мне, товарищ Ноговицын? Что молчите? Правильно молчите. О чём хоть сочинение? Очередная критика бессмысленного разума? Или буржуазная эстетика? Вы у кого там?
— У Петрищева. А консультантом — Сумалей.
Ананкин и вовсе скривился, как будто откусил недозрелое яблоко.
— А… философские аспекты урбанизма? Нет? Ах, скажите нам на милость: любомудры… А хотите, я скажу вам правду, Ноговицын? А? С большевистской прямотой? Вы про что угодно будете писать, лишь бы вас избавили от Маркса. Вы от него как черти в омут. А перечитали бы про восемнадцатое брюмера и нищету немецкой философии… про возвращение к мечу и рясе, про веру в чудеса как признак слабости… Да что я! Вам идеалистов подавай, а про марксизм пускай вот эти вот доценты с кандидатами… Храм не посещаете, надеюсь? А то сегодня модно… Что молчите?
Не зная, что ему ответить, я неопределённо мотнул головой.
— Чего башкой-то машете, можно подумать, я не знаю… Знаю всё, Ноговицын, и даже больше. У нас, чтоб вы знали, имеются специально обученные люди. Доцента Иваницкого вы видели, проверенный кадр. И он здесь такой не один.
Хрюкнул селектор:
— Пал Федосеич, от ректора звонили. Через десять минут совещание, по переводчикам, а у вас не подписаны справки.
— Ох ты ж, ёжкин кот. Всё, Ноговицын, завтра подколете справку. Я вам ничего не говорил, вы ничего не слышали. Какое время, такие и темы — на зеркало неча пенять.
8
Муся была деловитой. Проходим через турникет, пригласительные, вот они, котинька, сворачивай на правую трибуну, наше место во втором ряду, товарищи, вы не прозрачные. Солнце светило в глаза, пахло хлоркой, карболкой, неприятной тёплой сыростью, армейским по́том. Пластиковые стулья были неудобными, без спинок; болельщики знали друг друга в лицо, бурно махали руками: «Привет!» Вдруг трибуны разом засвистели и вдоль бортиков построились команды в разноцветных махровых халатах и шапочках с круглыми ушками, как переодетые зверушками актёры.
Рефери в светлых пижонских штанах и приталенной белой рубашке сунул в рот свисток, как леденец на палочке, и поднял руку (под мышкой расползлось обильное пятно); пловцы небрежно сбросили халаты и сиганули в воду.
Ватерполисты заняли удобные позиции. Выстроились в колеблющийся ряд. Замерли. Шапочки качались поплавками, в воде извивались тела. Взвизгнул короткий свисток, мяч, как пощёчина, шлёпнул о воду; спортсмены дельфинами стали выпрыгивать в воздух, вздымали обильные брызги, истерически кричали друг на друга, во время бросков издавали животные вопли. Вдруг помощник рефери выставил правую ногу, левую согнул в колене, как в цирке метатель ножей, и начал бешено вращать флажком на острой шпильке. Недовольные пловцы швырнули мяч соперникам, те, ловко болтая ногами, зависли возле линии ворот, вратарь стал быстро и кокетливо вилять огромным телом, раскидывая настежь руки и пытаясь угадать, откуда будет совершён бросок, однако направления не рассчитал, и счёт стал ноль-один.
Проигравшие расстроились, как маленькие дети в лягушатнике, победители крутились волчком, хлопали друг друга по плечам, отфыркивая воду, целовались.
Снова взвизгнул свисток, и бассейн закипел.
В перерыве между матчами мы поспешили в буфет. Потолкавшись в длинной очереди, взяли бутерброды с колбасой, сырокопчёной, тёмно-красной, с белым, приятно подтаявшим жиром, две бутылки настоящего чешского пива, традиционное яйцо под майонезом и сосиски с зелёным горошком. Сосиски пахли натуральным мясом, непривычно высокая пе- на норовила сползти через край: о, счастье олимпийского завоза!
Муся посолила сохлый чёрный хлеб, намазала его густой горчицей, обильно макнула в розетку с подсолнечным маслом, с аппетитом, крупно откусила.
— С детства обожаю, не могу! Лучше только бородинский с килькой и кружочком лука. Пива доливай, скорее, скорее! Уф-ф.
Выпив и выдохнув, Муся спросила:
— Ну как тебе сегодня?
— Это не моё, — вежливо ответил я.
— Зануда ты, котя. Тебе говорили об этом?
— Говорили.
— Прекрасно. Ты наливай, наливай. Отсиди ещё один матч, хорошо? Ты же меня любишь?
— Да, — буркнул я; вообще-то я надеялся уйти в библиотеку.
— Что — да?
— Да — люблю.
— И я тебя тоже.
…Постепенно я приноровился. Или это действовало пиво? Переживал, когда судья назначил четырёхметровый; возмущался, если игрока несправедливо удаляли; меня уже не раздражали показные мышцы и детские реакции пловцов. В этом матче было что-то древнегреческое, некая бессмысленная красота. Рты распахнуты, как на античных масках; руки, заведённые для сильного броска, повторяют жест Лаокоона…