Я приуныл. Здравствуйте, пожалуйста, приехали. Преподобнейший. Огненный столп. От земли, блин, до неба.
Старичок зашелестел о страхе Божьем: «Это не страх наказания, это страх оскорбить в чём-либо Господа». Дважды два четыре, трижды три девять. Простенькие, гладкие слова, вариации на тему вариаций. А этим согрешили? Согрешили! Господи, помилуй нас, грешных! Лишь иногда сквозь это бормотание на секунду веяло нездешней силой. И улыбка на пресном лице оживала.
«Чеширский кот», — насмешливо подумал я. И сам себя одёрнул: «А ты — интеллигент несчастный!»
Старичок закончил шелестеть. Перекрестил толпу и попытался отворить незапертую дверь. Дверь ему не поддалась; старичок, не рассчитавший силы, пошатнулся. К нему рванулись несколько паломников, стоявших у высокого крыльца; остальные подались вперёд, и образовалась толчея.
— Тихо! Стойте! Смирна-а-а! — рявкнул толстый служка, с опозданием взбежавший на крыльцо, и я понял, на кого он так похож: на интенданта. — Что ж вы делаете, православные? В очередь, в очередь, заходим к Батюшке по одному, Господи, помилуй, дамочка, вам сказано, спокойно.
Глаза у служки были голубые, хитрые, а щёки красные и при любом движении тряслись.
Спустя непонятное время (то ли десять минут, то ли час, то ли вечность) дверь, ведущая в сторожку, отворилась, и распаренный счастливчик вышел на морозный воздух.
— Ну! Ну! Что он? Как? — снова подалась толпа вперёд.
Удостоенный беседы богомолец ошарашенно смотрел на всех и никого не видел.
— Проходи, не задерживай, в храме свечку поставь, — подтолкнул его толстый служитель.
В тот момент мне так хотелось думать о высоком, но получалось только о собачьем холоде и давке. А ещё о том, что выйдет непростительная глупость, если я не попаду к отцу Игнатию. Стоило ехать так долго, тащиться с болтливым Петюней на кладбище, мёрзнуть. И, потеряв новоначальное смущение, я стал протыриваться к флигельку. Притирался к соседу, делал охотничью стойку; стоило соседу на секунду сдвинуть острые расставленные локти, я делал быстрый полушаг вперёд. Сосед оглядывался возмущённо, но было поздно; богомольное дело — сурово. Либо ты подвинешь молитвенника, либо он тебя.
Через час я оказался в сердцевине православного водоворота.
Через два добрался до крыльца; повариха пронесла во флигелёк судки, и я почувствовал, что в животе — бурчит.
Через три обильный телом служка запустил меня в натопленное помещение. Но прежде чем открыть мне дверь, остановил. Внимательно, как старый кадровик, окинул взглядом. Одобрительно кивнул. И зачем-то зашёл вслед за мной. Я решил, что он тоже продрог; в сторожах у дряхлой святости — не сладко.
Старичок сидел в глубоком неудобном кресле, под ногами у него была скамеечка, а под спиной диванная подушка, обшитая бордовым бархатом. На коленях столовский поднос с весёлыми, но бледными цветочками, на подносе стояла тарелка с остатками супа. Старец дремал. Глаза полузакрыты, голова склонилась набок. Я молчал: старичка мне будить не хотелось. Кожа на лице уснувшего отца Игнатия разгладилась; она была сливочно-жёлтой и тонкой, на высохших щеках ветвились тонкие прожилки, над правым веком нарастала бородавка — мясистая и неприятно-рыхлая.
Стены были обшиты дешёвой вагонкой, сверкали самоварные оклады софринских икон; перед иконами, как гири на цепях, висели разноцветные лампады; в углу потрескивала печка, отделанная пёстренькими изразцами, а единственное окно было наглухо закрыто старым ставнем. Столик, придвинутый к левой стене, был заставлен подношениями; здесь были пироги с черникой, постный сахар, огромные банки солений. В тёмном рассоле, как человеческие органы в кунсткамере, зависали ножки подосиновиков. Пахло чесноком, смородинным листом и джемом, слишком густо, слишком плотно, как на восточном базаре.
Одышливый служка смотрел на меня вопросительно; я устыдился и вынул десятку. Так вот для чего он меня сопроводил — чтобы я не забыл о подачке. Сунул купюру служке — как на молебне поминальную записку. Тот удивлённо вскинул брови: щедро! Снова одобрительно кивнул. Но продолжал изучать непреклонным рентгеновским взглядом.
Старичок зашевелился в кресле. Посмотрел подслеповато и опять заулыбался, как дети улыбаются котёнку.
— Христос Воскресе! Воистину Воскресе! Здравствуй, радость моя, не смущайся, преподобный Серафим заповедал нам пасхальное приветствие всегда, во всякое время.
Служка вскинулся, убрал поднос. И снова стал в углу по стойке смирно, как рядовой кремлёвского полка у Мавзолея. Я не очень понимал, что нужно делать; стула возле старца не было, а стоять, возвышаясь над старцем, неловко. Служка молча толкнул меня в спину: мол, колени у тебя на что?
Ладно. На коленях, значит, на коленях.
— Помолимся? — старичок накинул на меня епитрахиль со смешными кисточками на конце; епитрахиль была шершавая, а кисточки колючие, с золотыми проволочными нитями.