Люди на ближайшей к Суровцеву скамье потеснились, и на краю ее оказался кусочек свободного пространства.
– Садись, садись, товарищ командир! – сказала дежурная, и ее грубый, низкий голос прозвучал неожиданно мягко. – Я-то от двери отойти не могу – дежурю, пост мой здесь по инструкции… А ты садись! С фронта небось? – спросила она, когда Суровцев поспешил сесть, чтобы только не привлекать к себе излишнего внимания.
Суровцев решил не вдаваться в подробности:
– Да, с фронта.
– Ну… и как? Скоро кончатся муки народные? Немца-то скоро погоните?
– Идут бои, – неопределенно ответил Суровцев.
– Это-то мы и сами знаем!.. – не скрывая разочарования, проговорила дежурная.
Рядом с Суровцевым дремал какой-то старик. За его согнутыми ногами стоял небольшой дерматиновый чемодан. Время от времени старик опускал руку и дотрагивался до чемодана, точно желая убедиться, что он по-прежнему на месте.
Справа от старика сидела средних лет женщина с грудным ребенком на руках. Укрытый цветным стеганым одеяльцем, ребенок, очевидно, спал, и она тихонько покачивала его.
При тусклом свете фонаря Суровцев не мог разобрать лиц людей, расположившихся на других скамьях. Прямо напротив него на матраце примостились две старухи в платках, из-под которых свисали седые пряди. Старухи сидели, закрыв глаза и прислонившись друг к другу.
Суровцев тоже закрыл глаза.
Когда он снова посмотрел на часы, было уже без десяти шесть. «Какая нелепость! Надо же, такое невезение!»
Он прислушался к звуку метронома, заглушаемому рокотом стрельбы. В короткие минуты затишья было слышно, что метроном стучит по-прежнему лихорадочно часто.
За все время войны Суровцев впервые оказался в гражданском бомбоубежище. К бомбежкам и артиллерийским обстрелам он привык, они казались ему естественным фоном войны. В боевых условиях просто не было времени думать, что фугаска или снаряд могут накрыть КП.
В госпитале Суровцеву иногда по два-три раза в сутки приходилось спускаться в убежище, но там, среди таких же, как он, раненых бойцов и командиров, опять-таки все воспринималось иначе. Свет в убежище не выключался, разговоры не смолкали, после каждого доносившегося разрыва раненые начинали спорить, далеко ли упала бомба и какого она была веса, старались по едва различимому гудению самолетов определить – наши это или немецкие. Словом, жизнь не останавливалась…
Здесь же, в полутемном, мрачном, сыром подвале, не только взрослые, но и дети сидели тихо, понуро, и беззащитность этих людей, их полная зависимость от того, в каком именно месте сбросит немецкий летчик свой смертоносный груз, особенно горько осознавались Суровцевым.
Неожиданно откуда-то из угла, куда свет фонаря не достигал вовсе, раздался женский голос:
– Товарищ командир, можно вас спросить, вы из пехоты или из летчиков будете?
Вопрос адресовался явно к Суровцеву.
– Из пехоты, – ответил он.
– Вот и сынок мой в пехоте служит, – откликнулась та же женщина, – сержант он, Трифонов Валерий зовут, не встречали?
– Нет, не приходилось. Фронт большой…
– Уже месяц писем не шлет, – сказала из темноты женщина, – сама не знаю, что думать… может, уж и в живых нету.
В голосе ее прозвучала такая усталость и такая безнадежность, что Суровцев неожиданно для себя громко и даже сердито прикрикнул:
– Почему это нету?! В боевой обстановке письма писать даже генералам трудно, не то что сержантам…
– А я тебе что говорю, Марья Семеновна? – вдруг встрепенулся сидевший рядом с Суровцевым старик. – Может быть, и почта виновата? Я вот вчера в отделение ходил, думал, вдруг письмо от Васи лежит, тоже третью неделю ни слуху ни духу… Так ты знаешь, что на почте-то делается? Писем неразобранных – сотни! Пачками в углах и лежат! Я заведующей говорю: по какому праву такое безобразие допускаете? А она мне в ответ: у тебя силы есть? Вот тебе сумка и ходи разноси. А у меня, говорит, всего десять старух осталось, и у половины из них ноги опухать стали, квартал пройдет, десяток лестниц вверх-вниз отмахает и час стоит, к стене прислонясь, – не ходят ноги-то!..
– Ты, Марья, не жалуйся, – прозвучал из темноты другой женский голос. – Тут, почитай, все жены или матери солдатские… Тебе еще жаловаться рано, ты… ты… еще похоронку на своего не получила, ты… – Голос прервался, послышались тихие всхлипывания.
«Матери… жены… дети… – с горечью, с болью подумал Суровцев. – Да, насколько счастливее те, кто может встретить врага с оружием в руках… А ждать, томительно ждать…»
И вдруг Суровцев вспомнил о своей матери, живущей в далеком волжском городке, вспомнил о том, что очень давно не писал ей.
После того как поступил в Ленинградское военно-инженерное училище, все связанное с детством отошло куда-то на задний план. Во время учебы он ездил домой лишь дважды, хотя знал, что мать одинока – отец Суровцева, командир Красной Армии, умер еще в начале двадцатых годов.