Ласков он был необыкновенно, прост, сердечен, целые вечера говорил со мной, рассказывал о себе... А на послушание опять не хочу идти, боюсь, замучилась. Я вечно боялась страдания и очень своевольна была. И чтобы он, именно он, меня на страдания посылал — не могла перенести: я не смогла перенести (я пишу, чтобы было понятно) того, что он меня отослал в мир и там видимо оставил без помощи. Связи свои, спасая его же, я разбила. Заработок нищенский, никому дела до меня нет: я, как потерянная, после двух лет жизни около старца. Когда я увидела, в каком я оказалась положении, и написала ему попросту, как могла бы написать родному отцу, чтобы он или позволил мне вернуться к нему, или помог мне материально на первое время, пока я найду работу, а он мне ответил равнодушным письмом, что он живет неплохо (моему «деду» я смогла получить все из хибарки и обеспечила его[178]
) и мне того же желает. И — все. С моей тогдашней точки зрения получилось, что этот мой «святой» старец поступил со мной так, как я бы не поступила с товарищем. И вынести этого я не смогла. Другому бы простила, а ему не прощала, и у меня все полетело. Остановила, задержала мое стремительное падение одна необыкновенная милость Божия, услышанный мной Голос. Но все-таки я не понимала и от старца ушла. И вот почти через два года он меня вызвал в Холмищи. Приехала я из чувства чести, ибо он воззвал к моему честному слову и ссылался на то, что я нужна, и потому, что со всей горечью я любила его и жалела.Но на послушание опять — никогда!
Живу неделю. Никаких намеков на дисциплину и прочее.
— Наденька, надо мне сахару наколоть, а у меня руки болят.
— Пожалуйста, батюшка!
У него была машинка для колки. Колю. Он ходит по комнате, пройдет мимо и погладит меня по голове. Входит временно гостившая там очень милая матушка.
— Матушка, что делает Н. А.?
Матушка с улыбкой:
— Исполняет послушание.
— Наденька, матушке даже издали видно, что ты исполняешь послушание.
Я вскакиваю.
— Если так, не буду колоть!
Он молча берет сахар и начинает колоть сам. Руки распухшие, он морщится. И я взяла от него и стала колоть. А потом простил меня мой старец.
Бывал нежен, как с малым ребенком, но за то, что в день исповеди до повечерия я проболтала с подругами (о чем ни я, ни они ему не докладывали), послал меня в 9 часов вечера дойти две версты от Оптиной до деревни Стенино и обратно по мелколесью, где волки бродили стаями, а был голодный год.
Взбунтовавшись (уж не помню почему), я писала стихи, которые начинались так:
Я чужая в этом белом стане,
Белом стане башен и церквей.
За ворота бурный ветер манит.
Вьюжный запевает соловей...
И кончились так:
Помню все, что недоступно этим, В мантиях, спокойным и седым!
Так как батюшке я читала все, что пишу, то и это прочла и спросила несколько провокационно: «Благословите печатать?» — ибо без благословенья не смела не только выйти за ограду монастыря, но даже помочь материально кому-нибудь или приютить у себя переночевать, или прочесть книгу.
Он спокойно ответил:
— Печатай! Творчество надо брать в целом. У Мильтона есть вещи страшные и, можно сказать, ужасные, а все вместе хорошо!
Он изумительно говорил об искусстве: «В мире есть светы и звуки. Художник, писатель кладет их на холст или бумагу и этим убивает. Свет превращается в цвет, звук в надписание, в буквы. Картины, книги, ноты — гробницы света и звука, гробницы смысла. Но приходит зритель, читатель — и воскрешает погребенное. Так завершается круг искусства.
Но так с малым искусством. А есть Великое, есть слово, которое живит и умерщвляет, псалмы Давида, например, но к этому искусству один путь — путь подвига».
Батюшка любил говорить: «Есть многое на свете, друг Гораций, что и не снилось нашим мудрецам»[179]
.«Я мравей и потому вижу каждую ямку и выбоинку на земле, а братия очень высока — до облака подымаются».
«Духовный путь — это канат, протянутый в 30 футах от земли. Пройдешь по нему — все рукоплещут, а упадешь — стыд-то какой!»
«Глаза даны человеку, чтобы он смотрел ими прямо».
«Прежде чем писать, обмакни перо семь раз в чернильницу».
«Нельзя требовать от мухи, чтобы она делала дело пчелы».
«Ко мне однажды пришли юноши с преподавателем своим и просили сказать им что-нибудь о научности. Я им и сказал: “Юноши, надо, чтобы нравственность ваша не мешала научности, а научность — нравственности”».
«Бог не только дозволяет, но и требует от человека, чтобы тот возрастал в познании. Господь изображается иногда в окружении в знак того, что окружение Божие разрешено изучать, а иногда в треугольнике, чтобы показать, что острия треугольника поражают дерзновенного, неблагоговейно касающегося непостижимых Таин Божиих».
«Работай! — в работе незаметно пройдут годы».