В июне приходит ко мне один издатель и предлагает участвовать в серии книг «Религия и революция» — написать об Оптиной сейчас.
— Я там не была и ничего не знаю.
— А вы поезжайте и посмотрите на месте.
— У меня денег нет.
— А вот аванс.
Это было настолько потрясающе, что я взяла деньги и в июле 1922 года выехала. В Оптину я попала под Казанскую. Лева с семьей переселились уже туда. Я прямо к ним. Встречают меня хорошо, но Лева ужасно чем-то смущен. Я спрашиваю, в чем дело. Он мнется, а потом говорит:
— В мае старец позвал меня, дал прочесть ваше письмо...
(Вовсе не потерянное!)
Я вспыхнула. (Господи, теперь уже не только секретарям, а Леве дается моя исповедь!)
— И велел ответить на него...
Лева отговаривается — не знаю, мол, что ответить.
«А ты напиши, — говорит старец, — что для таких, как она, в Оптиной места нет».
А у Левы духу не хватило написать мне так. Он понадеялся, что я и сама не приеду, а от старца свое ослушание скрыл; я же приехала.
Я сказала:
— Старец здесь хозяин. Я уеду первым же поездом, деньги издательству верну.
Но поезда ходили два раза в неделю. Нина, жена Левы, предложила пойти в хибарку. И схитрила: «Народу там много, старец вас и не заметит, а вы на него посмотрите». И я согласилась. Пошли.
Лева пошел на мужскую половину, мы с Ниной — в женскую приемную, где образ «Достойно».
Батюшка вышел на благословение. Я его узнала. Это был старец моего сна. Я стояла и знала, что этот же вымоленный мной учитель сказал: «Для таких, как она, в Оптиной места нет».
Он молча благословил меня и Нину, но, едва кончилось общее благословение, за Ниной пришел келейник. Она меня попросила обождать ее, а через минут пять вышла и позвала меня. Батюшка стоял среди кельи, Лева стоял с виноватым видом на коленях около кресла. Старец спросил, как меня зовут, благословил и сказал со старомодной вежливостью (мы это с Ниной называли потом «манерами старого маркиза»):
— Я очень рад, Наденька, с вами познакомиться.
То, как он двигался, как он придвинул мне стул, — было полно неуловимого старинного изящества, движения были необыкновенно соразмерны. Он меня спрашивал с той же почти светской учтивостью, как я доехала, не устала ли и так далее, а Лева все стоял на коленях.
Я сказала:
— Простите, что я приехала. Я не знала. Хотя мне предложено написать книгу об Оптиной, я считаю своим долгом уехать и только жду поезда.
Я не была ни оскорблена, ни смиренна. Я это приняла просто, как должно, но с болью смотрела на чудесные черты человека из моего сна. Ну что же, все потеряно! Что делать! Я даже не раскаивалась — так все было безнадежно.
Старец ответил:
— Нет, оставайтесь! Божия Матерь привела вас сюда.
Потом иронически спросил Леву, как же это он ослушался, но простил. И все замолчали. Лицо старца изменилось. Все временное, любезное, даже следы старости — исчезло. Передо мной был Лик — почти без возраста, четкий в чертах, полный особой силы, не сияющий, а какой-то тысячелетний. И я поняла — вот оно! Начинается! Он встал. Встала и я.
— Вы верите в Бога?
— Да.
— Вы хотите у меня исповедаться?
— Да.
— Идите в церковь, там сейчас повечерие, и через полчаса будьте у меня. Вы обедали?
Я в этот день ела мясо.
— Все равно, идите!
Я вошла в оптинский храм, через полчаса вернулась к старцу. Он ждал меня. Он на исповеди был необыкновенно добр, милостив, но грехи мои иногда говорил сам.
Я была в неизъяснимом восторге. Потом он поговорил еще со мной, оставил в Оптиной писать книгу, обещал помочь.
— Можно ли мне приходить к вам?
— Да, когда хочешь, голубчик, только не в праздники и не под праздники, а то у меня посетителей много.
Я ушла как на крыльях; на следующий день, на Казанскую, причастилась. Батюшка сказал, что Казанская Божия Матерь — моя особая покровительница. (Под Казанскую я впервые была на Вашем богослужении и на Казанскую, услышав Вас, сказала и себе, и другу своему, что чувствую в слове Вашем оптинский дух, что, вероятно, Вы были иеромонахом в Оптиной или связаны с ней, и вся моя душа потянулась к Вам, владыка!)
Выждав (для приличия) 2-3 дня, я пошла в хибарку. Батюшка на общем благословении был очень ласков со мной, но не принял, сказав, что он занят. Я еще два дня подождала, он опять не принял. Тут уж я стала ходить каждый день, просиживала в хибарке часами; он был очень приветлив, но не принимал меня. Тогда я стала думать, не во мне ли дело. И наконец вспомнила, что на исповеди я не сказала большого греха, не потому, что скрыла, а потому, что забыла и не очень каялась, хотя я знала, что объективно это большой грех.
Я написала батюшке об этом и попросила прощения. Он стал еще ласковей на общем благословении, но не принимал меня. Тогда при всех я стала на колени и сказала: «Простите меня!» Он положил руку мне на голову и три раза повторил: «Все прощено, все прощено, все прощено!» — и тут же взял к себе.