В полшестого утра, проводив Тею домой, Гордвайль плелся по мертвым улицам. Медленно переставляя заплетающиеся ноги, он шел, пошатываясь, посредине мостовой, голова его была тяжелой, словно ее долго трясли. Порывы свежего утреннего ветерка хлестали наискось его лицо, гнались друг за другом, прорываясь сзади и сбоку и во что бы то ни стало норовя сорвать с него шляпу. Безотчетным движением он снял ее с головы, отдав на растерзание ветру свои растрепанные кудри. Длинная вереница больших, высоких подвод с грудами наваленных на них овощей лениво двигалась на городские рынки; тяжелые колеса скрипели и стучали по мостовой, одолевая упрямую тишину. Высоко-высоко на козлах дремали возницы, завернувшись в дерюгу от возможного дождя и утренней прохлады; они напоминали безжизненные тюки. Казалось, они едут и едут так без остановки уже долгие годы. Откуда-то вынырнули фонарщики в широких грязных плащах; перебегая зигзагами с одной стороны улицы на другую, они гасили газовые фонари прикосновениями колпачков на бамбуковых палках, которые несли на плечах, словно длиннющие копья. Время от времени из бокового переулка показывалась тележка молочника с большими бидонами, поставленными рядами впритирку друг к другу, или закрытые фургоны хлебопекарен «Анкер» и «Хаммер». Тут и там на остановках люди дожидались уже первого трамвая. Стояли проститутки с поношенными, усталыми лицами и творожными глазами с сошедшей сурьмой, следы которой оставались лишь в мелких морщинках. В своих растрепанных крикливых платьях и цветных шляпках, сбитых набок, они вызывали тяжелое чувство подавленности. Стояли женщины из простонародья, кто со связкой утренних газет, перевязанной темно-зеленой шалью, кто с огромной корзиной овощей. Стояли одинокие рабочие. Рождающееся утро цедило на улицы слабый молочный свет, и все вокруг казалось Гордвайлю призрачным и странным. Прошедшая ночь оставила в нем невыразимо давящее чувство, смешанное с легкомысленным весельем. Он был уже на набережной, как вдруг остановился и усмехнулся какой-то кривой усмешкой, краешком рта. Всякий, кто увидел бы его, подумал бы, что он пьян. Он двинулся с места, прошел по мосту Фердинанда и, сам того не сознавая, стал ждать трамвая. Лишенным всякого блеска взглядом окинул двух проституток, стоявших невдалеке, и восстановил в памяти вид гостиничного номера, в котором провел ночь. И невольно отвел взгляд, так как воспоминание было неприятно. Но при этом тоска по Тее переполняла его. На минуту ему показалось, что он не увидит ее больше, что расстался с ней навсегда, и он ощутил себя совершенно покинутым, тяжело больным и ни на что не годным. В этот миг он был готов громко разрыдаться. Теперь он знал уже с полной уверенностью, что предан ей навеки, этой желтоволосой высокой девушке, и что без нее он подобен разбитому сосуду, не пригодному ни на что. Он отправился дальше и с трясущимися коленями пересек Пратерштрассе.
Когда он вошел в свою комнату, утро было в самом разгаре. Из соседней комнаты доносились крики; то ссорились между собою «Олльберт», внук старухи-хозяйки, и его тетка Сидель; так всегда бывало, когда парень ночевал у них.
6
Со дня, когда Гордвайль познакомился с Теей, прошло уже две недели. До их свадьбы, приходившейся на Лаг ба-Омер[3]
, оставалось десять дней. Необходимые свидетельства уже лежали в «отделе браков» общины, и баронесса каждый день после работы ходила к раввину, наставлявшему ее в вере Израиля. Это занятие было в ее глазах чем-то вроде спорта, и после каждого урока она, не без доли издевки, хвалилась своими познаниями.Было решено, что Ульрих найдет себе другую комнату, a Tea после свадьбы переедет к Гордвайлю. Ульрих охотно согласился на это, хотя во времена всеобщего жилищного кризиса найти комнату было нелегко.