Было около половины одиннадцатого. Уличный шум был уже не столь оглушителен, словно в нем образовались пустоты. Покрытая асфальтом мостовая убегала вдаль, ощутимо выпуклая посреди улицы, отшлифованная, блестящая в ночном свете. Силуэты прохожих, то крохотные, сжавшиеся, то узкие, вытянутые, отражались на ее поверхности как в кривом зеркале. Из шикарных кафе вырывались наружу снопы желтоватого сияния, чванливого и такого насыщенного, что человек испытывал резь в глазах и начинал болезненно моргать. Двери-вертушки выплевывали людей с одной стороны и взамен глотали их с другой, как некий странный механизм. Швейцары в вычурных мундирах почтительно кланялись, заученным движением руки очерчивая в воздухе дугу, словно открывали для тебя в пространстве огромные двери. С разных сторон доносились обрывки мелодий джаза, фокстрота и танго, словно незримые летучие мыши, пролетавшие мимо и наполнявшие члены ритмом танца и легким томлением одновременно. И во всем этом скоплении людей бесцельно прохаживались по улице полицейские — ненужные, одинокие, вызывающие жалость.
Посреди улицы неспешным шагом шли: доктор Астель и Лоти впереди, за ними, шагах в десяти, Ульрих с Гордвайлем и Теей. Tea разговаривала с Ульрихом, Гордвайль же был погружен в свои мысли. Он размышлял примерно так: «Люди стремятся в злачные места, к танцам и наслаждениям, не всегда вследствие подлинной тяги к удовольствиям, а просто в силу необходимости бежать от самих себя… Большинство из них — несчастные люди, опротивевшие себе, и вот!.. Повседневные заботы, скука или просто страх, неясный страх, выходящий за рамки рационального, — все это лишает их покоя, постоянно преследует их, не дает разобраться — прямо и смело — в смятении, которое царит в их собственных душах и вокруг них… Шаткость и неустойчивость основ только усиливаются после войны, так что порой кажется, люди сожалеют, что остались в живых, что им удалось спастись… Быть может, есть необходимость в новой религии, — развил он дальше свою мысль, — в религии, которая сможет остановить это всеобщее бегство, возвратить людей к самим себе, приблизить их к природе и здоровой простоте…»
Легкая печаль мягко охватила Гордвайля, лаская его еле заметными прикосновениями. Почему-то это было ему приятно, можно было бы назвать это чувство и тихой радостью. Все-таки хорошо, что можно вот так идти по улице теплым весенним вечером, в окружении близких и преданных тебе людей, хороших и добрых, да, добрых, пусть они и не отдают себе в этом отчета, идти и идти не останавливаясь… Гордвайль чувствовал прикосновение Теиной руки, просунутой ему под руку, и им овладела уверенность в себе; так обретает уверенность человек, ступивший на твердую землю с палубы корабля, потерявшего курс и долгие месяцы носившегося по волнам без руля и без ветрил. Вдруг он услышал слова Теи, обращенные к Ульриху: «Да, он приятен в общении… Умеет нравиться женщинам… Но Лоти не слишком им увлечена, по всей видимости». Он сразу понял, о ком идет речь, и в нем появился слабый отзвук давешнего — когда он вошел в кафе — неприятного ощущения. Нет, он, Гордвайль, говоря беспристрастно, не находил доктора Астеля приятным. Его длинный нос, тяжелый для такого узкого лица, казалось, тянул книзу всю голову с жидкими волосами — что же в этом приятного!.. И раскосые, как у монгола, маленькие глазки-щелки неопределенного цвета, выражение которых никогда не сочеталось с общим выражением лица, — разве можно назвать их по-настоящему красивыми?! Но у женщин свой вкус. Им он нравится, по большей части. Безусловно, способствует этому и его одежда, с большим вкусом пошитая у лучших портных. Женщинам это тоже нравится. И наконец, ведь не может же впечатление, которое человек производит на женщин, само по себе быть достоинством или недостатком. А если уж на то пошло, то скорее это недостаток, нежели достоинство.
Тем временем они прибыли к цели. Нужно было спуститься по нескольким ступеням и через проход с колоннами войти в просторный зал с низкими сводами, отделанный в нарочито простом, деревенском стиле. Зал был полон посетителей. После непродолжительного поиска они выбрали место в углу, заняв квадратный буро-коричневый стол из мореного дуба.
— Надеюсь, дамы ничего не имеют против малаги?! — произнес доктор Астель дружески. — Вино тяжелое и вместе с тем сладковатое, как летний венский вечер…
Что до нее, сказала баронесса, она вовсе не настаивает именно на сладком вине. С удовольствием выпьет и водки. Чем крепче, тем приятнее… Но и малагу любит. Действительно, хорошее вино.
И повернулась к Лоти:
— А вы как, милая моя?..
— Я? — отозвалась Лоти, желая ее уколоть. — Я, милейшая госпожа баронесса, вообще не люблю алкоголя… Конечно, немного пью иногда, однако для того лишь, чтобы не отрываться от общества, не находя в этом никакого удовольствия… Пить — не занятие для женщин, по моему мнению…
Tea заранее предполагала услышать от нее что-нибудь в этом роде, и это очень ее развеселило.