Они пили ароматный кофе, и Гордвайлю постепенно становились известны подробности жизни маленькой семьи: что муж Франци работает в большом магазине, продающем пряжу и ткани, что старуха вдова и Франци ее единственная дочь, что она очень слабая и особенно стала слабая после рождения Фрицерла, и т. д., и т. п.
Гордвайль собрался уходить и поднялся с места. Он ущипнул младенца за налитую щечку, а тот схватил Гордвайля за нос неуклюжей ручкой — так было положено начало их взаимной дружбе. Женщины поблагодарили его за все и пригласили по-дружески навещать их время от времени. Затем он простился и вышел.
Было уже около четырех. Гордвайль спустился по лестнице и оказался на улице, тем временем сгустились облака, и стало сумрачно и серо. Сквозь открытое окно в нижнем этаже было видно старуху, гладившую белье. Очки она сдвинула на лоб, и незащищенные глаза ее слезились и были красны. На краю тротуара стоял маленький мальчик и писал на мостовую. Невесть откуда рядом с Гордвайлем рассыпался вдруг хриплый крик, кто-то выводил по-петушиному, словно издеваясь: «Ста-арье, кости-и, вся-якая посу-уда!» Гордвайль огляделся изумленно, поскольку в этот миг никого рядом с ним не было, пока не обнаружил над собой, на подоконнике во втором этаже, клетку с попугаем, снова прокричавшим урок, выученный им с утра у проходивших старьевщиков. Гордвайль усмехнулся и пошел дальше. Он колебался, поехать ли домой или еще немного побродить по улицам. Пронеслось и мгновенно исчезло авто, оставив после себя вонючий дымный шлейф. Унылые негромкие звуки пианино безостановочно лились откуда-то в тихой улочке, навевая сон. Нет, завершил Гордвайль мысль, уже некоторое время вызревавшую у него в подсознании, нет, домой он сейчас не поедет. Да и что ему там делать? Работать — к этому сегодня у него нет никакого желания. Завтра начнется череда постылых дней — эх! Гордвайль махнул рукой, будто отгоняя от себя надоедливую муху. Он вышел на Гумпердорферштрассе в ее дальнем от центра конце, узкую, очень длинную улицу, полную движения. В памяти всплыло смеющееся лицо ребенка, и теплая волна поднялась в его душе. Вот уже несколько лет ему не приходилось бывать с детьми. Ни у кого из его знакомых детей не было. Он вынужден был обходиться теми, что встречались ему на улицах и в городских садах, и наслаждаться ими на расстоянии. Теперь же у него появился новый друг, малыш Фрицерл! Да, он станет заходить туда в свободную минуту. И кто знает, может быть, через год или даже меньше, чем через год, будет и у него… Гордвайль не осмелился додумать до конца эту счастливую мысль, опасаясь, как бы не сглазить… Без всякого намерения он остался стоять на остановке вместе с несколькими поджидавшими трамвай людьми, недолгое ожидание — и трамвай уже мчал его к центру города.
Открыв дверь прихожей, он увидел старуху-квартирохозяйку; она расхаживала туда-сюда в полумраке в своих скрадывающих шаги тапочках, словно курица, поднятая с насеста посреди ночи. Старуха заговорила обычным своим шепотом:
— Господин Гордвайль, ай-ай, а вам письмо есть. Только что письмоносец ушел. Только-только вышел. Разве вы не встретили его? Ай-ай-ай, жалко!.. Заказное письмо. Из Берлина, сказал… Я расписалась. Лежит в комнате на столе. Я немножко задремала после обеда, и вот — верхний желудок!
Гордвайль оставил ее в прихожей и вошел в комнату. В том, что его интуитивно потянуло домой, был, однако, скрытый смысл! В письмо редактора литературного ежемесячника была вложена банкнота в пятьдесят марок. Редактор рассыпался в похвалах и славословии и прочил Гордвайлю большое будущее. Рассказ уже в печати и появится в следующем номере, который, разумеется, будет ему послан сразу после выхода в свет. И ради Бога, пусть Гордвайль немедля и без проволочек пошлет ему что-нибудь новое и не станет зарывать в землю свой дар и т. д.
В этот миг Гордвайль почувствовал себя сильным, настоящим героем. Хотя он не в первый раз читал восторженные отзывы о себе того или иного редактора, в нем всякий раз заново просыпалось бодрящее и пронизывающее его надеждой чувство, которое, правда, как приходило, так вскоре и гасло. Особенно если он сразу же после очередных похвал садился за работу и сталкивался с какой-нибудь трудностью (а работа, как назло, никогда не удавалась ему в таких случаях!), он делал перерыв, отчаивался, затем приободрялся и начинал снова, но тщетно! И тогда им снова овладевала гнетущая уверенность в своей неспособности и ущербности, в том, что никогда, вовеки веков, он не сумеет высказать все, что у него на душе, и так, как он хочет, выразить все то мимолетное, что проносилось у него перед глазами, — а тогда какой смысл во всех этих восторгах?