В маленькой столовой был накрыт стол. Была водка, ликер и разные закуски. Горделиво возвышалась запыленная бутылка токайского, разлива 1897 года, гордость барона. Кроме того были апельсины и вишни — первые фрукты в этом году, уложенные в образцовом порядке. «Итак, дамы и господа, прошу вас», — сказал барон и подвел старую тетку к ее месту во главе стола. Выпили за здоровье молодоженов, поели фруктов и закусок, поговорили, выпили еще раз и еще, в особенности молодежь, и жара в комнате сделалась невыносимой. Барон рассказывал о военной жизни и об известных когда-то «тайнах» двора, при этом скулы его покрылись сетью мельчайших красных сосудов, и капли пота выступили на квадратном лбу, под щеткой короткой и жесткой седины. Старая тетка рассказывала о своем покойном муже, бароне фон Хохберге, который был гусарским генералом. Затем доктор Астель с большим искусством повернул беседу в другое русло, более современное. Гордвайль почти задыхался от жары; ничто его не интересовало. Он страстно ожидал того момента, когда можно будет встать и выйти на воздух, не нарушив правил вежливости. Наконец — было уже шесть — старая тетка поднялась с места. Начали прощаться. Ушли Ульрих и доктор Астель. Гордвайль сразу же попросил у шурина другую сорочку, более мягкую, зашел в соседнюю комнату и сменил свои доспехи, ощутив себя в этот миг человеком, только что вышедшим из тюрьмы. Молодежь, Гордвайль с Теей и два ее брата, решили до ужина сходить в кино. Там было прохладно, но фильм оказался излишне сентиментальным и неинтересным, и Гордвайль был рад, когда он подошел к концу и они снова вышли. В этот день, день его свадьбы, который вообще-то должен был стать поворотным пунктом в его жизни, ему было так скучно и тягостно, как никогда раньше. Все казалось ему неудобным и словно покрытым удушающей и давящей пленкой. И, когда в десять вечера ужин в кругу семьи закончился и он мог встать и проститься, это явилось для него настоящим избавлением. Tea увязала лишь маленький узелок — остальные вещи должны были быть перевезены завтра — и отправилась вместе со своим мужем, Рудольфом Гордвайлем, в их новое пристанище — в его комнату, что в доме старой вдовы фрау Фишер, по улице Кляйнештадтгутгассе.
часть вторая_начало
10
Засушливое лето, почти без единого дождя, подходило к концу. Отзываясь шорохом при каждом дуновении ветра, в садах и аллеях шелестели сухие коричневатые листья, некоторые еще на деревьях, большинство же на земле. Ночи стали уже холодными, и нередко на рассвете была видна на мостовых и на жалкой травке по берегам Дунайского канала тончайшая корочка инея.
В городе на каждом шагу бросались в глаза коричнево-бронзовые загорелые лица — лица людей, недавно или только накануне вернувшихся с дач, морских и горных курортов, и тех, кто оставался в городе все лето, но вовсю купался и жарился на солнце на многочисленных общественных пляжах в черте городе и окрестностях. Театры, Опера и кино открыли новый сезон, кафе заполнились, магазины и заводы снова работали в полную силу.
Лето выдалось в высшей степени засушливое и знойное, и те, кто был вынужден оставаться в городе, дышали не воздухом, а какой-то красно-желтой металлической взвесью, смешанной с удушающей вонью автомобильных выхлопов и плавящегося асфальта, — они вдыхали ее, обжигались и стонали. Но теперь лето близилось к концу, и на душе у людей скребли кошки, причем как раз у тех, кому оно причинило наибольшие страдания.
Было воскресенье, одиннадцать утра. Гордвайль встал ни свет ни заря и несколько часов работал, пока жена спала, а теперь одетый лежал навзничь на диване, который служил ему постелью и на котором сейчас были навалены грудой одеяла и подушки. Tea встала несколько минут назад в отличном настроении, спрыгнула с кровати и, поймав Гордвайля около стола, подняла его со стула, как берут на руки годовалого ребенка, и, бегая по комнате, стала качать его на руках. Она была в одной длинной ночной рубашке, он же полностью одет и обут. Поукачивав его так недолго, она взяла его за руки, как ребенка, которого учат ходить, и заставила танцевать, громко смеясь и крича: «Ну, кролик, ты все-таки прелесть что за малыш, несмотря ни на что!.. Отрада моей старости!..» И на этот раз, как всегда, когда она брала его на руки, Гордвайль всячески противился; со слабой, вымученной улыбкой он молил ее и требовал одновременно: «Прекрати, Tea! Оставь меня в покое, прошу тебя!» Но Tea и не думала отпускать его, пока совсем не обессилела. Прерывисто дыша, она произнесла: «Ну, кролик, целый день я бы все-таки не смогла таскать тебя так!»